Великий князь Александр Михайлович Романов о союзниках, эмиграции и большевиках

Александр Михайлович. Мемуары великого князя

(2001; Второе, исправленное издание; Обе книги в одном томе)

Великий князь Александр Михайлович, он же Сандро (1866—1933) у дядя и ровесник царя Николая Второго, был его приятелем и шурином, женатым на великой княжне Ксении; отцом шестерых сыновей и дочери Ирины, которая вышла за Феликса Юсупова. Обаятельный аристократ и веселый мудрый человек, моряк, адмирал и создатель русской военной авиации, он всех знал и все понимал, а по образу мыслей он современнее многих из нас* В этот том включены обе книги в осп ом ин а ни й великого князя. Первая книга впервые печатается здесь с восстановлением всех многочисленных купюр политического и интимного свойства, которые сделали еще русские эмигранты в Париже в 1933 году. Вторая книга, рассказывающая о годах элтграции, переведена специально для этого издания.

От издателя

Первая книга воспоминаний великого князя Александра Михайловича была издана в США в 1932 году на английском языке с таким авторским предисловием:

История последних пятидесяти бурных лет Российской империи — только фон, а не тема этой книги. Составляя отчет о развитии великого князя, я полагался только на свою память, ибо все мои письма, дневники и другие документы были либо сожжены мною, либо конфискованы ре­волюционерами в 1917 и 1918 годах в Крыму. Естественно, я уделяю больше места тем, кто сыграл важ­ную роль в моей личной жизни: Императору Александру II, Императору Александру III, последнему Царю Николаю II, моей теще, вдовствующей Императрице Марии Русской, моей жене, Великой Княгине Ксении, и моим родителям и братьям. Другие —  генералы, министры и государственные деятели — и так, кажется, не остались без изрядного внимания как в своих соб­ственных мемуарах, так и в многочисленных томах, посвя­щенных Русской Революции.

У меня нет желания вскрывать трупы, и я сделал все, что­бы мои пристрастия и предрассудки не влияли на мои сужде­ния. На самом деле, горечи не осталось в моем сердце.

Александр, Великий Князь Русский.

Париж.

Осень 1931 года.

В 1933 году в Париже был опубликован русский текст первой книги воспоминаний со следующим предисловием «От автора»:

Моя Книга воспоминаний впервые увидела свет на англий­ском языке в Нью-Йоркском издании Феррер и Рейнхерт. Теперь я с удовольствием иду навстречу желанию издатель­ства "Иллюстрированной России" познакомить с моим тру­дом русского читателя, предоставив право издания книги на русском языке в виде приложения к журналу в 1933 году. Я написал эту книгу, не преследуя никаких политических целей и никаких общественных задач. Просто в соответствии с пережитым я захотел расска­зать, что память сохранила, а главное, отметить этапы того пути, который привел меня к мысли, что единственное ценное в нашей жизни это работа духа и освобождение живительных сил нашей души от всех пут материальной цивилизации и лож­ных идеалов.

Я верю, что после тяжелых испытаний в России зародится Царство Духа, Царство освобождения души человека. Не может быть Голгофы без Воскресения. А более тяжкой Голгофы, чем Голгофа Великомученицы России, мир не видел. Будем верить в Царство Духа.

Вот что я хотел сказать моим русским читателям.

Великий Князь Александр Михайлович.

Париж.

Июнь 1932 г.

Позднее, в 1980 и 1991 годах, этот же русский текст воспо­минаний публиковался еще дважды, в Париже и в Москве.

Однако сравнительный анализ английского и русского вариантов, сделанный мною при подготовке этого издания, показал:

  1. Русский текст почти наверняка является переводом с английского.
  2. Переводчик и/или редактор этого текста хорошо знал русскую историю, но хуже — английский язык. И еще хуже — русский!
  3. В русском тексте сделаны значительные сокращения явно цензурного характера.

Вот почему в этом издании русский текст первой книги воспоминаний Александра Михайловича восстановлен по американскому изданию, а наиболее вопиющие цензурные вмешательства и другие расхождения отмечены прямо в тексте — курсивом и сносками.

Вторая книга воспоминаний великого князя публикова­лась только на английском языке — в 1933 году в Нью-Йорке —   и переведена на русский язык специально для этого из­дания.

В новом, втором издании текст еще раз сверен с оригина­лом и отредактирован. Добавлено много редких фотографий.


О союзниках ...

 


Глава XIX ПОСЛЕ БУРИ

-1-

В Париже пахло зимой, жареными каштанами и тле­ющими в жаровнях угольями.

Слепой музыкант стоял перед Кафе-де-Ля-Пэ и пел дрожащим голосом веселую песенку:

Мадлон, наполни стаканы

И пой вместе с солдатами.

Мы выиграли, наконец, войну.

Веришь ли ты, что мы их победили?

Последняя строка, которая своим резким стакатто подражала военному маршу, как будто требовала боль­шого воодушевления от французов, англичан и амери­канцев, сидевших за мраморными столиками кафе. Но они сидели неподвижно. Перемирие было объявлено два месяца назад, и все они сознавали трудности, ожидав­шие их по возвращении к нормальной жизни, которая исчезла 1 августа 1914 года. У них отняли молодость, и теперь они хотели забыть все, что касалось войны.

Я отправился в Версаль с докладом о положении в России, который я приготовил во время путешествия на «Форсайте». Я хотел переговорить с Клемансо до от­крытия мирной конференции, хотя представители со­юзных держав, которых я посетил в Константинополе и Риме, проявили весьма ограниченный интерес к дей­ствиям Ленина, Троцкого и других носителей «трудных русских имен».

—  Не тревожьтесь, Ваше Императорское Высочество,

—     заявил мне один французский генерал, известный своими победами на Ближнем Востоке. — Мы собираем­ся скоро высадить одну или две дивизии в Одессе с при­казом идти прямо на Москву. Вы скоро опять вернетесь в ваш петербургский дворец.

Я поблагодарил почтенного генерала за добрые слова и не вступил с ним в пререкания, не желая принимать на себя одного непосильную задачу борьбы с невеже­ством официальной Европы.

Я надеялся на лучшие результаты от переговоров с Клемансо. Можно было думать, что всем известный ци­низм этого старца поможет ему разобраться и найти вер­ный путь среди того потока красноречия и идиотских теорий, которые владели тогда умами. Мне не хотелось верить, что Клемансо не поймет той мировой опаснос­ти, которая заключалась в большевизме.

Мирная конференция должна была открыться через несколько дней после моего приезда в Париж. Залы ис­торического дворца французских королей в Версале были полны политических интриг и слухов. Румыны, чехосло­ваки, португальцы и другие спорные участники победы раздирали трупы трех павших империй. Приходили на ум знаменитые слова Бисмарка: «Румыны — это не нация, а профессия».

Никто не желал помнить, что бывшая Российская империя сражалась на стороне союзников; многочислен­ные русские губернии переходили Румынии и новосозданным государствам — Польше, Финляндии, Эстонии, Латвии, Литве, Грузии и Азербайджану, — их интересы представляли в Версале бывшие русские провинциаль­ные адвокаты, ставшие вдруг чрезвычайными и полно­мочными послами.

Уполномоченные 27 наций, собравшиеся в Версале, клялись именем американского президента Вильсона, но фактически все дела вершила так называемая Большая четверка — Франция, Англия, Италия и Япония. Глядя на знакомые лица, я понял, что перемирие уже вызвало пробуждение самых эгоистических инстинктов: основы вечного мира вырабатывались теми же государственны­ми людьми, которые были виновниками мировой вой­ны. Спектакль принимал зловещий характер даже для видавших виды дипломатов. Бросалась в глаза фигура Артура Бальфура, посвятившего много лет жизни на­саждению вражды между Лондоном и Берлином. Он сто­ял, пожимая всем руки и время от времени изрекая

—   Вот ия,— казалось, говорила его капризная ус­мешка. — Я готов принять участие в мирной конферен­ции в обществе всех этих старых лисиц, которые сделали все от них зависящее, чтобы поощрить мировую бойню. В общем, ничего не изменилось под солнцем, несмотря на уверения газетных публицистов. Вильгельм может ос­таваться в заключении в Доорне, но дух его продолжает витать среди нас.

За исключением американской делегации, состояв­шей из весьма неопытных и неловких людей, возглавля­емых «сфинксом без тайны» полковником Хаусом, все остальные делегаты были виновниками преступления 1914 года.

Ни один из всезнающих газетных репортеров не имел мужества напомнить о прошлом этих «миротворцев». Призывать проклятия на головы славных дипломатов выпало на долю полковника Лоуренса. Немного театраль­ный в своем белом бурнусе бедуина, молодой герой не­зависимой Аравии с первого же дня конференции по­нял, что Большая четверка не выполнит обещаний, ко­торые он дал «вождям пустыни» в 1915 — 1916 гг. в воз­награждение за их помощь против турок. Являя собою олицетворение вечного протеста, бедный Лоуренс раз­гуливал по Версальскому парку, с ненавистью глядя на аристократическое лицо и плохо сидевший костюм Ар­тура Бальфура. Мои симпатии были всецело на стороне Лоуренса. Мы оба говорили о прошлом с людьми, кото­рые признавали только настоящее. Мы оба прибыли сюда напомнить об оказанных «услугах» государственным де­ятелям, которые никогда не держали своих обещаний. Мы оба призывали к чести людей, для которых «честь» была лишь относительным понятием.

-2-

—   Господин председатель мирной конференции очень хотел бы поговорить с вами, — сказал мне личный сек­ретарь Клемансо. — Но у него в данный момент столько работы, что он просил меня принять вас.

Это звучало по-французски великолепно. В настоящее время я не без удовольствия вспоминаю элегантность стиля и безупречный французский язык секретаря г. Кле­мансо. Но в январе 1919 года для меня это означало, что председатель мирной конференции Жорж Клемансо не хотел, чтобы его беспокоили разговорами о России, ибо справедливость, отданная им России, могла бы поме­шать его планам вознаградить поляков и румын.

—    Каковы планы г. Клемансо относительно бывшего союзника Франции? — спросил я, сдерживая себя.

Молодой человек любезно улыбнулся. Он радовался случаю представлять главу французского правительства. Он начал говорить с большим жаром. Говорил долго. Я не прерывал его. Я сидел спокойно, вспоминая о том, что было в 1902 году во время визита в Россию прези­дента Лубэ. Господин Лубэ говорил тогда так же хоро­шо, как этот юный представитель Ж. Клемансо, хотя речь, которую произносил Лубэ перед русским царем, была несколько иная. Теперь мне говорили, что Франция не может вмешиваться в дела Восточной Европы, а в то время императору Николаю II давалось торжественное обещание, что «никакие враждебные ветры не смогут погасить пламя традиционной франко-русской дружбы». Теперь официальный представитель победоносной Фран­ции предложил мне удобное кресло и папиросу. В то вре­мя господин Лубэ дошел в своем пафосе до того, что возложил на гробницу императора Александра III худо­жественной работы золотую шпагу, отделанную слоно­вой костью с надписью «Помню о союзе» по-латыни.

Я всегда буду помнить о нашем союзе.

Но что-то происходит за семнадцать лет даже с самы­ми замечательными латинскими изречениями.

В 1902 году президент Французской Республики по­мнил о долге благодарности своей страны творцу фран­ко-русского союза императору Александру III. В 1919 году премьер-министр Франции объяснял через своего сек­ретаря двоюродному брату того же императора Алексан­дра III, что он слишком занят, чтобы помнить о догово­рах, подписанных его предшественниками. Но тогда, в 1902 году, русское правительство еще платило проценты по русским займам, размещенным во Франции, и рус­ская армия была готова проливать кровь за Францию.

—   Таким образом, — заключил секретарь Клемансо свою речь, — обстоятельства изменились. Если бы в Рос­сии не произошло этих ужасных событий, мы в точнос­ти выполнили бы все наши обязательства.

—   Я не сомневаюсь.

—   Но при существующей обстановке Франция долж­на думать о своем будущем. Наш долг перед нашими деть­ми — предвидеть возможность реванша со стороны Гер­мании. Поэтому мы должны создать на восточной грани­це Германии ряд государственных новообразований, ко­торые в совокупности составят достаточно внушитель­ную силу, чтобы исполнить в будущем роль, которую ранее играла Россия.

—   Однако вы мне еще не сказали о том, что предпо­лагает французское правительство предпринять в отно­шении большевиков?

—   Это очень просто, — продолжал молодой дипло­мат, пожимая плечами. — Большевизм — это болезнь по­бежденных наций. Господин Клемансо подверг русскую проблему всестороннему изучению. Самой разумной мерой было бы объявление блокады советскому правительству.

—   Чего?

—   Блокады, санитарного кордона, как его называет г. Клемансо. Подобная блокада парализовала Германию во время войны. Советское правительство не сможет ни ввозить, ни вывозить. Вокруг России будет воздвигнуто как бы колоссальное проволочное заграждение. Через ко­роткое время большевики начнут задыхаться, сдадутся, и законное правительство будет восстановлено.

—   Разве ваш шеф примет на себя ответственность за те страдания, которым подобный метод подвергает мил­лионы русских людей? Разве он не понимает, что мил­лионы русских детей будут от такой системы голодать?

Молодой человек сделал гримасу:

—   Но тем самым, Ваше Императорское Высочество, русский народ получит повод, чтобы восстать.

—   Вы, молодой человек, ошибаетесь. Я уверен, что ваша блокада явится только орудием для пропаганды большевизма и объединит население России вокруг московского режима. Это и не может быть иначе. По­ставьте себя на место среднего русского обывателя, ни­чего не понимающего в политике, который узнает, что Франция является виновницей голода в России. Как я ни уважаю авторитет господина Клемансо, я считаю эту идею и нелепой, и крайне опасной.

—     Что же вы предлагаете?

—     То же, что я предложил французскому высшему командованию на Ближнем Востоке. Не нужно крово­пролития. Не нужно блокады. Сделайте то, что так блес­тяще удалось немцам прошлым летом в юго-западной России. Пошлите в Россию армию, которая объявит, что она несет мир, порядок и возможность устройства сво­бодных выборов.

—     Наше правительство не может рисковать жизнью французских солдат после подписания перемирия.

Я посмотрел ему прямо в глаза. Я желал всей душою, чтобы на его месте сидел Жорж Клемансо. Я бы спросил его, не забыл ли он битвы при Танненберге в августе 1914 года, когда 150 тысяч русских солдат были обду­манно посланы на неминуемую гибель в ловушку, рас­ставленную им в Восточной Пруссии Людендорфом для того, чтобы облегчить положение французской армии под Парижем? Мне хотелось также напомнить ему, что на­стоящим победителем на Марне был не Жоффр, а Сам­сонов, этот подлинный мученик и герой битвы при Тан­ненберге, заранее знавший судьбу, ожидавшую его и его солдат. Но все это было делом прошлого, а дипломатов никогда не обвинишь в том, что они позволяют про­шлому влиять на будущее. Я встал и вышел.

С Клемансо и французами все ясно. Оставались анг­личане, американцы, итальянцы и японцы.

Синьор Орландо, очень любезный глава итальянско­го правительства, в шутливой форме признался мне в своей полной неспособности понять русскую проблему. Он очень бы хотел, чтобы его соотечественники получи­ли обратно собственность, отнятую у итальянцев боль­шевиками, но не шел так далеко, чтобы возложить на итальянскую военную силу исполнение своего желания. Внутреннее политическое положение в Италии с каж­дым днем становилось все хуже и хуже: еще шесть меся­цев войны привели бы «идеальное государство» Муссо­лини к революции по русскому образцу.

Японцы были готовы содействовать борьбе с боль­шевиками ценою крупных территориальных компенса­ций в Маньчжурии и Сибири. Их неумеренные требова­ния вызвали раздражение американской делегации. Пре­зидент Вильсон был, вне всякого сомнения, выдаю­щимся и дальновидным государственным деятелем, сто­явшим в резкой оппозиции дальнейшему развитию японской империи. К сожалению, русский вопрос он знал только теоретически. 14 февраля 1919 года Уин­стон Черчилль произнес на закрытом заседании мир­ной конференции горячую речь в пользу немедленного вмешательства в русские дела и борьбы с большевиз­мом. Во время этой речи Клемансо откинулся в кресле и закрыл глаза — поза, которую он принимал в тех случаях, когда разговоры на конференции не касались Франции. Орландо с любопытством смотрел на Чер­чилля: не понимая ни слова по-английски, он удивил­ся волнению английского делегата. Старый, умный япо­нец посмотрел, улыбаясь, на Вильсона.

—   Очень сожалею, — сказал президент США, опира­ясь о кресло Клемансо, — но я уезжаю сегодня в Амери­ку. Я должен иметь достаточно времени, чтобы обдумать предложения мистера Черчилля. Россия является для меня задачей, решение которой мне еще неизвестно.

Нужно добавить, что во время мирной конференции Уинстон Черчилль являлся единственным европейским государственным деятелем, который ясно отдавал себе отчет в опасности большевизма. Инстинкт опытного охот­ника и боевого солдата диктовал ему быстрые и дей­ственные меры. Если бы окончательное решение русско­го вопроса было предоставлено Уинстону Черчиллю, Бри­танская империя не имела бы сегодня никаких хлопот с советскими пятилетними планами. Однако случилось так, что британская делегация подчинилась директивам Ар­тура Бальфура и Ллойд Джорджа. Первый вообще не имел понятия о России, а второй обладал всеми типичными чертами рядового англичанина. Ллойд Джордж долго го­ворил об успехах в гражданской войне русского «генера-

ла Харькова», не имея представления о том, что Харь­ков — русский город. Он передал все дело Бальфуру, который изложил английскую точку зрения следующим образом:

—      Мы отказываемся от того, — объявил этот парла­ментский деятель, известный своими блестящими талан­тами и глубоким пониманием иностранной политики,

—  чтобы наша армия продолжала бороться после четы­рех лет крайнего напряжения в чужой необъятной стра­не, реформируя государство, не являющееся более на­шим союзником.

Все мои усилия были тщетны. Если выдающийся мыс­литель современной Англии считал борьбу с большеви­ками «политическими реформами», то чего же можно было ожидать от других англичан, обладавших еще более узким кругозором.

-з-

Весною 1919 года в России последовал целый ряд авантюр наших бывших союзников, которые способство­вали тому, что большевики были возведены на пьедес­тал борцов за независимость России.

Известно, что в то время в России вели борьбу с боль­шевиками три белые армии, которые могли бы побе­дить, если бы белым серьезно помогли англичане и фран­цузы.

Бывшему главнокомандующему Русской армией ге­нералу Деникину удалось захватить Северный Кавказ, где он рассчитывал на помощь донских, кубанских и терских казаков.

Бывший главнокомандующий Черноморским флотом адмирал Колчак наступал на Европейскую Россию из Сибири, опираясь на ту помощь, которую могли бы ему дать японцы.

Бывший командующий нашей Кавказской армией генерал Юденич имел задачей захватить С.-Петербург. Его разъезды к концу лета 1919 года находились в десяти вер­стах от столицы.

Таким образом, большевики находились под угрозой с северо-запада, юга и с востока. Красная Армия была еще в зародыше, и сам Троцкий сомневался в ее боеспо­собности. Можно смело утверждать, что появление ты­сячи тяжелых орудий и двух сотен танков на одном из трех фронтов спасло бы весь мир от постоянной угрозы. Многочисленные военные эксперты, инспектировавшие армии Деникина, Юденича и Колчака, были единодуш­ны в своих заключениях о их боеспособности. «Все зави­сит от того, будут ли они иметь необходимое снабже­ние», — заявили они Клемансо и Ллойд Джорджу по возвращении в Париж.

Но затем произошло что-то странное. Вместо того, чтобы следовать советам своих экспертов, главы союз­ных государств повели политику, которая заставила рус­ских офицеров и солдат симпатизировать Троцкому.

Англичане появились в Баку и создали независимое государство Азербайджан с целью овладения русской не­фтью. Батуми стал «свободным городом» под английс­ким протекторатом с гражданским губернатором, кото­рый наблюдал за доставкой нефти в Англию.

Миролюбивые итальянцы появились почему-то в Тиф­лисе и помогли образовать самостоятельную Грузию в южной части Кавказа, которая была известна своими марганцевыми месторождениями.

Французы заняли Одессу, главный пункт южнорус­ского экспорта, и стали благосклонно прислушиваться к предложениям лидеров «самостийной Украины», ко­торые еще месяц назад исполняли роли тайных и явных агентов германского командования. Французский окку­пационный отряд состоял из нескольких военных судов, одного полка зуавов и двух греческих дивизий пехоты. Дело окончилось полным конфузом, когда среди фран­цузов, распропагандированных прибывшими из России француженками-коммунистками, началось брожение, а греки были разбиты в районе Николаева небольшой груп­пой большевиков. На французских судах, стоявших в Севастополе, вспыхнул военный бунт. Высшее француз­ское командование издало приказ об эвакуации в два дня, и Одесса была брошена на милость ворвавшихся в нее большевиков.

Примерно в то же время небольшой контингент аме­риканцев и японцев высадился во Владивостоке, а бри­танские корабли бросили якорь в Ревеле на Балтийском море, объявив о создании независимых государств Лат­вии и Эстонии, в тылу армии генерала Юденича.

Всего же целых девять независимых государств было организовано союзниками весной 1919 года на террито­рии России, да еще румыны оккупировали русскую Бес­сарабию задолго до соответствующего решения мирной конференции.

Русские были поражены. Поведение наших бывших союзников производило на них отвратительное впечат­ление, в особенности по той причине, что вновь образо­ванные государства держались в отношении белых ар­мий почти враждебно, запрещая транспорт русских доб­ровольцев через свои территории и арестовывая агентов Деникина и Юденича.

—    По-видимому, «союзники» собираются превратить Россию в британскую колонию, — писал Троцкий в од­ной из своих прокламаций в Красной Армии. И разве на этот раз он не был прав? Инспирируемое сэром Генри Детердингом, всесильным председателем компании «Рой- ял-датч-шелл», или же просто следуя старой программе Дизраэли, британское министерство иностранных дел об­наруживало дерзкое намерение нанести России смертель­ный удар путем раздачи самых цветущих русских облас­тей союзникам и их вассалам.

Когда необходимое вооружение — пушки, танки и самолеты — было готово к отправке, оно было отправ­лено в Польшу, и армия Пилсудского вторглась в Рос­сию и захватила Киев и Смоленск. Вершители европей­ских судеб, по-видимому, восхищались собственною изобретательностью: они надеялись одним ударом унич­тожить и большевиков, и возможность возрождения силь­ной России.

Положение вождей белого движения стало невозмож­ным. С одной стороны, делая вид, что не замечают инт­риг союзников, они призывали своих босоногих добро­вольцев к священной борьбе против Советов, с другой стороны, на страже русских национальных интересов стоял не кто иной, как интернационалист Ленин, кото­рый в своих постоянных выступлениях не щадил сил, чтобы протестовать против раздела бывшей Российской империи, апеллируя к трудящимся всего мира.

Ничто лучше не доказывает эгоизма союзников, чем так называемые условия, на которых Франция готова была оказать поддержку белым армиям. Главой француз­ской военной миссии, командированной к генералу Крас­нову, атаману Войска Донского, был капитан Фуке. Все мы знаем авторитет, которым пользовался генерал Крас­нов, талантливый и просвещенный военачальник, осво­бодивший от большевиков Донскую область и собирав­шийся начать наступление на север. Как и все вожди бе­лых армий, он испытывал острую нужду в самом необ­ходимом. Он написал об этом несколько писем главно­командующему французскими вооруженными силами на Ближнем Востоке маршалу Франше-д’Эспрей. Наконец, 27 января 1919 года в Ростов-на-Дону прибыл капитан Фуке, привезя с собою длинный документ, который должен был подписать генерал Краснов.

«Донские казаки, — говорилось в этом удивительном документе, — должны предоставить все свое личное иму­щество в виде гарантии требований французских граж­дан, понесших материальные потери вследствие рево­люции в России. Донские казаки должны возместить убыт­ки тем из французских граждан, которые пострадали физически от большевиков, а также вознаградить семьи убитых в гражданской войне. Донские казаки обязуются удовлетворить требования тех французских предприятий, которые вынуждены были ликвидировать свои дела из- за беспорядков в России. Последнее относится не только к предприятиям, которые закрылись из-за революции, но и к тем, что были вынуждены правительством при­нять предписанные им низкие цены во время войны 1914

—      1917 годов. Французские владельцы предприятий и французские акционеры этих предприятий должны по­лучить в виде вознаграждения всю сумму прибылей и дивидендов, которые они не получали с 1 августа 1914 года. Размер означенных прибылей и дивидендов должен соответствовать средним прибылям довоенного времени. К означенным суммам следует прибавить пять процен­тов годовых за срок, протекший между 1 августа 1914 года и временем уплаты. Для рассмотрения требований французских граждан должна быть образована особая комиссия из представителей французских владельцев и акционеров под председательством французского гене­рального консула».

Другими словами, донские казаки, которые воевали с немцами в 1914—1917 гг. и с большевиками в 1917 — 1919 гг., должны были возместить французам все убыт­ки, причиненные последним немцами и большевиками.

—   Это все, что вы требуете? — спросил атаман Крас­нов, едва сдерживая свое негодование.

—   Все, — скромно подтвердил Фуке. — Дорогой друг, разрешите вам кое-что заметить, во избежание излиш­ней потери времени. Если вы не подпишете этого доку­мента в том виде, как он есть, ни один французский солдат не будет отправлен в Россию и ни одна винтовка не будет дана вашей армии. Попрошайки не привередни­чают, так что решайте сразу.

—   Довольно! — крикнул атаман Краснов. — Я сочту долгом сообщить моим казакам о тех условиях, на кото­рых нам собирается помочь их великий и благородный союзник. Всего хорошего, капитан Фуке. Пока я остаюсь атаманом, вы не получите ни сантима.

-4-

«Франция совершила величайшую историческую ошибку, — писал в ноябре 1920 г. известный французс­кий военный корреспондент Шарль Риве, сопровождав­ший армию генерала Деникина в ее победном марше на Москву, а также во время ее отступления. — Мы не по­няли того, что помощь белым армиям являлась залогом победы над тем злом, которое угрожает всему цивилизо­ванному миру. Мы заплатили бы за этот залог сравни­тельно скромную сумму, если принять во внимание раз­меры этой опасности: всего лишь две тысячи орудий и два-три парохода с военным снаряжением, которое мы получили от немцев бесплатно и которое нам было не нужно. Мы, обычно столь осторожные и мудрые в нашей политике, в русском вопросе оказались глупцами. Мы страхуем нашу жизнь, страхуем дома и рабочих от не­счастных случаев и безработицы, но мы отказались зас­траховать наших детей и внуков от красной чумы. Наши потомки сурово осудят преступную небрежность наших политических вождей...»

Это горячее воззвание было напечатано на страницах «Тетрз» два дня спустя после того, как голодная и полу- замерзшая армия генерала Врангеля оставила Крым и находилась на пути к Константинополю. То был конец борьбы против большевиков в России. Офицеры и сол­даты врангелевской армии, размещенные в концентра­ционном лагере Галлиполи, в котором в 1914 — 1918 годах наши союзники содержали военнопленных турок, имели много времени, чтобы размышлять на вечную тему: о человеческой неблагодарности. Европа, пославшая этих мальчиков с суровыми лицами, безоружных и раздетых, против красных полчищ, теперь, когда они были по­беждены, отказывалась их принимать. Они оставались в Галлиполи в течение трех лет, пока Лига наций не пред­ложила им на выбор поступление в Иностранный леги­он или работу по постройке дорог в балканских странах.

И все же они еще должны были почитать себя счаст­ливыми. Более горькая доля постигла адмирала Колчака. Верховный правитель России был предан большевикам генералом Жаненом, который являлся главой французс­кой военной миссии на Востоке.

Трагедия Колчака составляет одну из самых жутких страниц русской революции. Бывший адмирал Черно­морского флота, всем известный герой мировой войны, Колчак принял в 1918 году предложение союзников орга­низовать регулярную армию из бывших австрийских во­еннопленных чехословацкого происхождения.

Союзное командование рассчитывало, что адмиралу Колчаку удастся восстановить противогерманский фронт на востоке России. После заключения перемирия союз­ники потеряли всякий интерес к этому предприятию, а между тем адмирал Колчак стоял во главе значительной армии, которая успешно продвигалась вперед против большевиков. Не имея никаких директив из Парижа и делая все возможное, чтобы удержать на фронте чехос­ловаков, Колчак посылал Черчиллю одну телеграмму за другой. Он ручался за взятие Москвы, если ему будут предоставлены танки, аэропланы и теплое обмундиро­вание, без которого никакие операции в Сибири не были возможны.

Этот вопрос «изучали» Клемансо, Ллойд Джордж и Бальфур, и лишь 26 мая 1919 года, то есть спустя семь месяцев после получения первого рапорта от адмирала Колчака, Верховный Совет в Версале протелеграфиро­вал в Иркутск длинный контракт на подпись Колчаку от имени «будущего русского правительства». Содержание этого документа в общем совпадало с бумагой, которая была представлена капитаном Фуке на подпись атаману Краснову. На этот раз требования о возмещении матери­ального ущерба сопровождались параграфом о призна­нии всех «независимых государств», так расточительно созданных нашими союзниками вдоль окраин России.

Адмирал Колчак, учитывая критическое положение своей армии, решил подписать версальский контракт. Он был немедленно признан Англией, Францией и Япони­ей в качестве верховного правителя России, но обещан­ное снаряжение так и не прибыло в Сибирь. Голодная и полуодетая сибирская армия продолжала отступать пе­ред красными по бесконечной сибирской тайге в направ­лении Иркутска.

Около 80 ООО чехословаков наотрез отказались вое­вать. Они требовали возвращения на родину, и больше­вики выражали свое согласие на пропуск их до Владиво­стока и на погрузку на пароходы при условии выдачи адмирала Колчака в Иркутске. Следует ли добавлять, что все эти переговоры, которые вел генерал Жанен с боль­шевиками, содержались в полнейшей тайне от верхов­ного правителя России. Жанен несколько раз давал ад­миралу «слово солдата»: что бы ни произошло, жизнь верховного правителя находится под охраной союзников.

14 января 1920 г. два длинных поезда подошли к Ир­кутску. В одном из них ехал адмирал под охраной чехос­ловаков. В другом находились 650 миллионов золотых руб­лей, которые составляли часть русского золотого запаса и были захвачены армией Колчака под Казанью.

Командир батальона чехословаков вошел в вагон ад­мирала с докладом.

—   Господин адмирал, мною получена важная теле­грамма от генерала Жане на, — сухо сказал он.

—   В чем дело? — спросил Колчак, продолжая смот­реть на карту.

—   Генерал Жанен приказал мне арестовать вас и пе­редать местным властям в Иркутске.

Колчак посмотрел на своего адъютанта Малиновско­го, единственного оставшегося в живых свидетеля этой трагедии, который помнит ту ужасную сцену в малей­ших деталях. Оба они прекрасно понимали, что означали зловещие слова «местные власти Иркутска»!

—   Что же, — сказал адмирал спокойно, — по-моему, это чудовищная измена наших союзников. Еще только вчера генерал Жанен гарантировал мне беспрепятствен­ный проезд на восток. Кому же достанутся эти 650 мил­лионов рублей?

Чехословак покраснел.

—   Мы передадим эти деньги советскому правитель­ству. Таков приказ генерала Жанена.

Колчак усмехнулся. Он прекрасно знал, что это ложь. Он пожал руки офицерам своего штаба и вышел к че­хословацким солдатам.

Генерал Жанен, миссия союзников и храбрые чехос­ловаки продолжали свой путь на восток. Адмирал Кол­чак был заключен в тюрьму в Иркутске и три недели спустя — 7 февраля 1920 года — расстрелян.

Солдаты отряда, который должен был приводить смер­тный приговор над Колчаком в исполнение, дрожали при виде стройной, прямой фигуры правителя, с напо­леоновским профилем, который резко выделялся на бе­лой стене тюремного двора. Колчак вынул из кармана массивный золотой портсигар, украшенный бриллиан­тами. Высочайший подарок, пожалованный адмиралу за его успешные боевые действия в 1916 году, и сосчитал папиросы.

—   Достаточно на каждого из нас, — спокойно заме­тил он. — Чего же вы дрожите? Будьте спокойнее. Вы же убили так много братьев! Кто возьмет мой портсигар? На том свете у меня не будет карманов.

Союзные правительства назначили особую комиссию для расследования действий генерала Жанена. Однако дело кончилось ничем. На все вопросы генерал отвечал фразой, которая ставила допрашивавших в неловкое по­ложение: «Я должен повторить, господа, что с его ве­личеством императором Николаем II церемонились еще меньше». Это уж точно: союзные государства проявили к судьбе царя еще меньший интерес, чем к судьбе ад­мирала Колчака.

До настоящего времени участники сибирской эпопеи

—   как в красном лагере, так и в белом — стараются ус­тановить, кто захватил по частям 650-миллионный зо­лотой запас. Советское правительство утверждает, что его потери выражаются в сумме 90 миллионов. Черчилль го­ворит, что летом 1920 года в один из банков в Сан-Фран- циско был сделан таинственный вклад группой людей, говоривших по-английски с акцентом. Французские экс­перты поднимают вопрос о происхождении золота, ко­торое объявилось в Праге. Во всяком случае, все сходят­ся на том, что тридцать сребреников Иуды в январе 1920 года были выплачены золотом.

-5-

Все это происходило на расстоянии многих тысяч километров от Парижа, где я в пятьдесят два года стал эмигрантом, человеком без родины, «бывшим великим князем». Я не только ничего не мог сделать, чтобы по­мочь армиям Деникина и Колчака, но, наоборот, опа­сался, как бы какое-либо открытое проявление моих симпатий вождям белых армий не повредило достиже­нию их целей. И без того французские социалисты были крайне встревожены присутствием «стольких Романовых» в столице Франции.

В действительности от большевиков удалось спастись лишь незначительной части русской императорской се­мьи. Кроме нашей «крымской группы», состоявшей из вдовствующей императрицы Марии Федоровны, моей невестки, великой княгини Ольги Александровны, жены, великой княгини Ксении Александровны, двоюродных

братьев великих князей Николая и Петра Николаевичей и моих шести сыновей и дочери, всего лишь четырем великим князьям и двум великим княгиням удалось бе­жать из России за границу.

Великий князь Кирилл Владимирович, законный на­следник русского престола и старший сын моего двою­родного брата Владимира Александровича, рассказал мне захватывающую историю своего бегства из Петербурга. Он перешел пешком замерзший Финский залив, неся на руках свою беременную жену, великую княгиню Вик­торию Федоровну, а за ними гнались большевистские разъезды.

Его два брата, великие князья Борис и Андрей Вла­димировичи обязаны спасением своих жизней порази­тельному совпадению, к которому, если бы его описал романист, читатель отнесся бы с недоверием. Командир большевистского отряда, которому было приказано рас­стрелять этих двух великих князей, оказался бывшим ху­дожником, который провел несколько лет жизни в Па­риже в тяжкой борьбе за существование, тщетно надеясь найти покупателя для своих картин. За год до войны ве­ликий князь Борис Владимирович, прогуливаясь по Ла­тинскому кварталу, наткнулся на выставку художественно нарисованных подушек. Они понравились ему своею ори­гинальностью, и он приобрел значительное количество. Вот и все. Большевистский комиссар не мог убить чело­века, который оценил его искусство. Он посадил обоих великих князей в автомобиль, принадлежащий комму­нистической партии, и отвез их в район белых армий.

Мой племянник, великий князь Дмитрий Павлович, не уцелел бы, если бы не участвовал в убийстве Распу­тина. Когда он был выслан государем в Персию, то доб­рался до британского экспедиционного корпуса, кото­рый действовал в Месопотамии, и таким образом эмиг­рировал из России. Его сестра, великая княгиня Мария Павловна, вышла во время революции замуж за князя Сергея Путятина, и так как у нее был паспорт с именем мужа, то большевики при ее бегстве за границу не рас­познали в «гражданке Марии Путятиной» великой кня­гини.

Все остальные члены русской императорской семьи были расстреляны по приказу советского правительства летом 1918 года и зимой 1918 — 1919 годов.

Мои братья, великие князья Николай Михайлович и Георгий Михайлович, встретили смерть в Петропавлов­ской крепости, где, начиная с Петра Великого, были погребены все русские цари и великие князья. Максим Горький просил у Ленина помилования для Николая Михайловича, которого глубоко уважали даже в боль­шевистских верхах за его ценные исторические труды и всем известный либерализм.              -е

—   Революция не нуждается в историках, — ответил глава советского правительства и подписал смертный приговор.

Великий князь Павел Александрович — отец великой княгини Марии Павловны — и великий князь Дмитрий Константинович были расстреляны 18 января 1919 года в один день с моими братьями. Тюремный надзиратель, некий Гордиенко, получавший в свое время от царя по­дарки на Рождество, командовал казнью. Если верить со­ветским газетам, великий князь Николай Михайлович держал до последней минуты на коленях своего люби­мого персидского кота. Дмитрий Константинович — че­ловек глубоко религиозный — громко молился о спасе­нии души своих палачей.

Мой третий брат, великий князь Сергей Михайлович был убит несколько месяцев спустя вместе с великой княгиней Елизаветой Федоровной (старшей сестрой им­ператрицы), тремя юными сыновьями великого князя Константина Константиновича и князем Палеем, мор­ганатическим сыном великого князя Павла Александро­вича. Все шестеро были живыми сброшены в угольную шахту вблизи Алапаевска в Сибири. Их тела, найденные по приказанию адмирала Колчака, свидетельствовали о том, что они умерли в невыразимых страданиях. Они были убиты 18 июля 1918 года, т. е. два дня спустя после убий­ства царской семьи в Екатеринбурге.

Точная дата убийства младшего брата государя, вели­кого князя Михаила Александровича, так и не была ус­тановлена. Его взяли из дома вместе с секретарем англи­чанином Джонсоном пятеро неизвестных, заявивших, что они посланы адмиралом Колчаком. По всей вероят­ности, они были убиты в Пермских лесах. Его моргана­тическая жена графиня Брасова, прибывшая в Лондон в 1919 году, и по сей день отказывается верить в его смерть. -I. Вдовствующая императрица Мария Федоровна тоже так никогда и не поверила советскому официальному сообщению, которое описывало сожжение тел царя и его семьи. Она умерла в надежде все еще получить изве­стие о чудесном спасении Ники и его семьи. Моя жена и невестка разделяли ее надежды. Я щадил их чувства, но знал большевиков слишком хорошо, чтобы верить в воз­можность счастливого исхода.

Несколько лет назад странная, психически неуравно­вешенная девушка приехала в Америку и заявила, что она великая княгиня Анастасия, младшая дочь царя. Она уверяла, что ее спас один из солдат, участвовавших в расстреле, и что в результате шока она перестала сво­бодно говорить по-английски и по-французски. Вполне правдоподобное объяснение. Я мог бы только мечтать, чтобы любимая дочь царя и моя внучатая племянница оказалась жива и находилась тут, в Нью-Йорке. Я даже был готов закрыть глаза на то, что чертами лица она мало походила на Анастасию. К сожалению, врачи безапелля­ционно заявляют, что никакой нервный шок не приво­дит к тому, чтобы русский человек заговорил с польским акцентом...

Я, однако, не сомневаюсь, что рано или поздно по­явится более талантливая самозванка, которая будет го­ворить о чудесном спасении и попробует получить диви­денды от трагедии семьи Романовых.

Заключение

Вот уже тринадцать лет, как я веду жизнь эмигранта. Когда-нибудь я напишу другую книгу, которая будет повествовать о впечатлениях — порой радостных, порой грустных, — ожидавших меня на пути скитаний, уже не освещенных лучами Ай-Тодорского маяка.

Моя врожденная непоседливость, соединенная с не­угасимым стремлением к духовному совершенствованию, удерживала меня вдали от Парижа, где царила атмосфе­ра бесполезных сожалений и вечных вздохов. Когда я нахожусь в Европе, я всегда испытываю чувство, как будто гуляю по красивым аллеям кладбища, на котором каждый камень напоминает мне о том, что цивилизация покончила самоубийством 1 августа 1914 года.

В 1927 годуя посетил Абиссинию. В декабре 1928 года я в третий раз поехал в Америку, чтобы начать новую жизнь. Моя теперешняя деятельность в Америке, мои первые десять лет службы во флоте и годы, проведенные с семьей, — единственные периоды жизни, которые мне кажутся светлыми. Все остальное принесло только горе и страдания. Если бы я мог начать жизнь снова, я начал бы с того, что отказался бы от великокняжеского титула и стал проповедовать необходимость духовной революции. В России это было бы невозможно. В Российской импе­рии я подвергся бы преследованию «во имя Бога» со сто­роны служителей православной церкви. В советской Рос­сии меня бы расстреляли «во имя Маркса» служители самой изуверской религии победоносного пролетариата.

Я ни о чем не жалею и не падаю духом. Мои внуки — у меня их четверо, — вероятно, достигнут чего-нибудь лучшего. Я не считаю современную эпоху ни цивилизо­ванной, ни христианской. Когда я читаю о миллионах людей, умирающих от голода в Европе, Америке и Азии в то время, как на складах гниет несметное количество хлеба, кофе и других продуктов, я признаю необходи­мость радикальных изменений в условиях нашей жизни. Судьба трех монархий поколебала мою веру в незыбле­мость политических устоев. Тринадцать лет коммунисти­ческого опыта над несчастной Россией убили все мои иллюзии относительно человеческого идеализма. От лю­дей, находящихся в духовном рабстве, и нельзя ожидать ничего иного.

Официальное христианство, обнаружившее свою не­состоятельность в 1914 году, прилагает все усилия к тому, чтобы превратить нас в рабов Божьих, приводя нас та­ким образом к фатализму, который несет страшную от­ветственность за трагический конец России и ее динас­тии. Религия Любви, основанная на законе Любви, дол­жна заменить все вероисповедания и превратить сегод­няшних «рабов Божьих» в активных сотрудников Бога. Если наши страдания нас ничему не научили, то тогда жертва Христа была бесполезна, тогда действительно прав тот, кто утверждает, что последний христианин был рас­пят тысячу девятьсот лет тому назад.

Горько сознавать, что церковь сегодняшнего дня да­леко отошла от Христа, но это так. Недостающего звена она создать не может, ибо закону Любви она не следует, все налицо: догматы, таинства, обряды, тысячи молитв, за которыми скрывается ее духовное бессилие, но нет любви.

Кого и что мы должны любить?

Силу Высшую — Бога, не словами, не низкопоклон­ством и рабским пресмыканием, а мыслями и делами любви ко всем одинаково, и к близким и к дальним, и к друзьям и к врагам, и ко всем творениям. Любить мы должны весь мир, ибо мы составляем его нераздельную частицу, сознавая в то же время, что мы произошли от Высшей Силы и к ней вернемся только тогда, когда мы станем самостоятельной, самосознательной, сильной духом личностью. Вне мыслей и дел любви не может су­ществовать любви к Силе Высшей — Богу; этой Силе мы нужны постольку, поскольку мы, исполняя законы ми­ровые, не тревожим гармонии мира.

Любить мы должны все чистое, красивое, природу и все проявления ее, любить мы должны жизнь земную, ибо она есть одна из ступеней жизни вечной, проведя которую в правде, чистоте и любви, мы получим воз­можность подняться на ступень выше. Я понимаю, что трудно любить жизнь тем, для кого она проходит в по­стоянной тяжелой работе, в постоянных заботах о про­кормлении своих семей. Но ведь если сравнить нашу жизнь с жизнью наших сестер и братьев, оставшихся в Рос­сии, то, право, лучше быть свободным бедняком, чем бедняком-рабом.

Кроме того, ведь не нам одним тяжело живется, все население земного шара, за исключением состоятельно­го меньшинства, живет в тех же условиях, что и мы.

Надо твердо уяснить себе, что возврата к прошлому нет; если мы вернемся на родину, то и там будем рабо­тать не покладая рук; нам самим придется строить свое благополучие, помощи ждать будет не от кого. Кроме того, резкая перемена, которая произошла в нашей жизни, с точки зрения духовной есть великое благо, и кто это понял, тот глубоко использовал это обстоятельство для своего восхождения по пути к совершенству. И вот с этой точки зрения мы должны любить жизнь.

Следует рассматривать свою жизнь не с точки зрения узкой, земной, преходящей, а с точки зрения вечной, духовной. На себя надо смотреть не как на тело, в кото­ром мы временно живем, а как на дух, которого наше «я» есть выражение, который есть житель Мира, для ко­торого нет ни времени, ни пространства, который жи­вет, где хочет, который не подчинен ни законам приро­ды, ни законам людским, права которого безграничны, ибо жизнь в нем самом, и который ответствен только пред Силою Высшею — Богом. Ничто земное ни в чем и никогда не может тронуть нашего духа, он вне досягае­мости земных, людских притязаний, но связь с Духом Высшим всегда в его полной досягаемости. Сознавая ве­ликую истину только что сказанного и прочувствовав эту великорадостную истину до конца, мы поймем, насколь­ко все, что касается нашего тела, мелочно, насколько все, на земле происходящее, не существенно.

Скажите себе: «Я дух вечный, свободный, от Бога исшедший и к Богу идущий; я имею в себе все для того, чтобы быть в вечном общении с Богом, и это все заклю­чается в слове «любить» — слове, которое действительно выражает основной, положительный закон Мира».

Любить мы должны Россию и народ русский. Эта лю­бовь наша должна выразиться в стремлении понять но­вое мировоззрение русских людей, которое явилось ре­зультатом безбожного и бездуховного воспитания, по­лучаемого ныне миллионами русских детей.

Но мы должны найти в этом новом миросозерцании те стороны, которые и нами могут быть восприняты.

Принцип, проводимый в жизнь: «Работа каждого во имя блага государства», вполне приемлем для каждого из нас; он послужит тем звеном, которое нас, предста­вителей старой России, соединит с людьми России но­вой. Мы одухотворим этот принцип законом Любви, мы будем ему следовать не только во имя блага государства, а главное, во имя исполнения воли Божьей, которая имеет свое выражение в этом законе.

Раз навсегда мы должны ясно понять, что новой Рос­сии мы ничего не можем дать, кроме любви. И вот, гото­вясь к часу нашего возвращения на родину, мы должны в себе и в детях наших вытравить все чувства, идущие вразрез с законом Любви. Только при этом условии на­род русский нас примет и поймет.

Мы должны стать тем духовным основанием, на кото­ром будет строиться Царство духа, которое заменит ныне существующее Царство материи. К этому Царству народ русский уже близок: оно даст России духовную власть над всеми остальными народами — власть любви и мира, ту власть, которая всем людям завещана Христом[1].

Было бы бесцельно писать эту книгу, если она не бу­дет иметь нравственного влияния хотя бы на некоторых из моих читателей. Для меня все пережитое — это урок, полный значения и богатый предостережениями. Снова и снова я думаю о друзьях моего детства, стараясь видеть их не такими, какими они были в последние годы траге­дии, а какими я их знал в более счастливые дни нашей молодости. Я вижу часто во сне Ники, Жоржа, Сергея и самого себя лежащими в густой траве Императорского парка в Нескучном под Москвою и оживленно беседую­щими о том таинственно-прекрасном будущем, огни ко- торого мелькали на далеком горизонте.

Немного терпения — и мы все до него доживем.

Нью-Йорк — Париж

1931 г.

 


[1] Этот и предшествующие двенадцать абзацев отсутствуют в английском тексте воспоминаний, но присутствуют в рус­ском тексте 1933 года.


О большевиках...

 


-8-

Перепробовав два десятка профессий, стоически, но безуспешно, мужская часть моей родни, похоже, обра­тилась к исконной, и в начале двадцатых годов среди них объявились три претендента на несуществующий рос­сийский трон.

Первый — мой племянник Кирилл — имел на это право, являясь законным престолонаследником.

Остальные двое — мои двоюродный брат Николай и племянник Дмитрий — пали жертвами беспочвенного воодушевления своих сторонников.

Столкновение их притязаний, в условиях бедности и изгнания, повергло здравомыслящих наблюдателей в состояние глубокого изумления. Поскольку Советский Союз вступал в шестой год своего существования, эта трехсторонняя схватка представлялась по меньшей мере преждевременной, и все же была со всей серьезностью воспринята многочисленными русскими беженцами. Они носились, объединялись, интриговали. И как истинные русские, заговаривали друг друга до отупения. Оборван­ные и бледные, они собирались на монархистские сход­ки в душных, прокуренных залах Парижа, где чуть не до рассвета выдающиеся ораторы обсуждали достоинства троих великих князей.

Одни слушали пространные цитаты из Основных За­конов Российской империи, подтверждающие неотъем­лемые права Кирилла; их зачитывал какой-то престаре­лый сановник, облаченный в длиннополый сюртук и похожий на поставленный стоймя труп, который поддерживали сзади невидимые руки. Другие слушали разо­детого генерал-майора, кричавшего, что «огромные мас­сы населения России» желают видеть Николая, бывшего Верховного Главнокомандующего русской армией, на троне его предков. Третьи млели от сладкоречивого мос­ковского адвоката, который защищал права юного Дмит­рия столь проникновенно, что наверняка вышиб бы из присяжных слезу. И все это происходило в двух шагах от Больших Бульваров, где толпы жизнерадостных пари­жан пробавлялись легкими и крепкими напитками, со­вершенно позабыв о важности выборов самодержца всея Руси.Поскольку мои политические взгляды были хорошо известны русским монархистам и явно ими не разделя­лись, ни разу за время той жаркой кампании мое имя не было произнесено даже шепотом. Но однажды тихим де­кабрьским утром я проснулся и обнаружил, что мой сын Никита должным образом избран царем на собрании «отколовшейся» фракции роялистов. Эта новость огор­чила меня. Я горячо запротестовал. То, что начиналось как невинное времяпрепровождение, явно принимало масштабы трагического и сомнительного фарса. Каким образом решали вопросы личного обустройства мои ку­зены и племянники, меня совершенно не касалось, но своего мальчика я хотел уберечь от удела всеобщего по­смешища. Он работал в банке, был счастлив в браке с подружкой своего детства графиней Воронцовой и не имел ни малейшего желания состязаться с великим кня­зем Кириллом. Последовало абсурдное и тяжелое объяс­нение. Бывшие российские либералы, обращенные ма­териальными затруднениями в монархизм, заявили мне, что расценивают мое вмешательство как лишнее доказа­тельство «сближения с большевиками». Скажи эти слова кто-либо иной, я бы взбесился, но брошенные кучкой болтунов, несущих прямую ответственность за круше­ние империи, они звучали комплиментом.

-9-

Мне пришло в голову, что, хотя я и не большевик, однако не мог согласиться со своими родственниками и знакомыми и безоглядно клеймить все, что делается Со­ветами только потому, что это делается Советами. Никто не спорит, они убили трех моих родных братьев, но они также спасли Россию от участи вассала союзников.Некогда я ненавидел их, и руки у меня чесались доб­раться до Ленина или Троцкого, но тут я стал узнавать то об одном, то о другом конструктивном шаге москов­ского правительства и ловил себя на том, что шепчу: «Браво!». Как все те христиане, что «ни холодны, ни го­рячи», я не знал иного способа излечиться от ненавис­ти, кроме как потопить ее в другой, еще более жгучей. Предмет последней мне предложили поляки.

Когда ранней весной 1920-го я увидел заголовки фран­цузских газет, возвещавшие о триумфальном шествии Пилсудского по пшеничным полям Малороссии, что-то внутри меня не выдержало, и я забыл про то, что и года не прошло со дня расстрела моих братьев. Я только и думал: «Поляки вот-вот возьмут Киев! Извечные враги России вот-вот отрежут империю от ее западных рубе­жей!». Я не осмелился выражаться открыто, но, слушая вздорную болтовню беженцев и глядя в их лица, я всей душою желал Красной Армии победы.

Не важно, что я был великий князь. Я был русский офицер, давший клятву защищать Отечество от его вра­гов. Я был внуком человека, который грозил распахать улицы Варшавы, если поляки еще раз посмеют нарушить единство его империи. Неожиданно на ум пришла фраза того же самого моего предка семидесяти двухлетней дав­ности. Прямо на донесении о «возмутительных действиях» бывшего русского офицера артиллерии Бакунина, кото­рый в Саксонии повел толпы немецких революционеров на штурм крепости, император Николай I написал ар­шинными буквами: «Ура нашим артиллеристам!».

Сходство моей и его реакции поразило меня. То же самое я чувствовал, когда красный командир Буденный разбил легионы Пилсудского и гнал его до самой Вар­шавы. На сей раз комплименты адресовались русским кавалеристам, но в остальном мало что изменилось со времен моего деда.

—   Но вы, кажется, забываете, — возразил мой вер­ный секретарь, — что, помимо прочего, победа Буден­ного означает конец надеждам Белой Армии в Крыму.

Справедливое его замечание не поколебало моих убеж­дений. Мне было ясно тогда, неспокойным летом двад­цатого года, как ясно и сейчас, в спокойном тридцать третьем, что для достижения решающей победы над по­ляками Советское правительство сделало все, что обяза­но было бы сделать любое истинно народное правитель­ство. Какой бы ни казалось иронией, что единство госу­дарства Российского приходится защищать участникам III Интернационала, фактом остается то, что с того са­мого дня Советы вынуждены проводить чисто нацио­нальную политику, которая есть не что иное, как мно­говековая политика, начатая Иваном Грозным, оформ­ленная Петром Великим и достигшая вершины при Ни­колае I: защищать рубежи государства любой ценой и шаг за шагом пробиваться к естественным границам на западе! Сейчас я уверен, что еще мои сыновья увидят тот день, когда придет конец не только нелепой незави­симости прибалтийских республик, но и Бессарабия с Польшей будут Россией отвоеваны, а картографам при­дется немало потрудиться над перечерчиванием границ на Дальнем Востоке.

В двадцатые годы я не отваживался заглядывать столь далеко. Тогда я был озабочен сугубо личной проблемой. Я видел, что Советы выходят из затянувшейся граждан­ской войны победителями. Я слышал, что они все мень­ше говорят на темы, которые занимали их первых про­роков в тихие дни в «Кафе де Лила», и все больше о том, что всегда было жизненно важно для русского на­рода как единого целого. И я спрашивал себя со всей серьезностью, какой можно было ожидать от человека, лишенного значительного состояния и ставшего свиде­телем уничтожения большинства собратьев: «Могу ли я, продукт империи, человек, воспитанный в вере в непог­решимость государства» по-прежнему осуждать нынеш­них правителей России?»

Ответ был и «да» и «нет». Господин Александр Рома­нов кричал «да». Великий князь Александр говорил «нет». Первому было очевидно горько. Он обожал свои цвету­щие владения в Крыму и на Кавказе. Ему безумно хоте­лось еще раз войти в кабинет в своем дворце в С.-Петер­бурге, где несчетные книжные полки ломились от пере­плетенных в кожу томов по истории мореплавания и где он мог заполнить вечер приключениями, лелея древне­греческие монеты и вспоминая о тех годах, что ушли у него на их поиски.

К счастью для великого князя, его всегда отделяла от господина Романова некая грань. Обладатель громкого титула, он знал, что ему и ему подобным не полагалось обладать широкими познаниями или упражнять вообра­жение, и поэтому при разрешении нынешнего затрудне­ния он не колебался, поскольку попросту обязан был положиться на свою коллекцию традиций, банальных по сути, но удивительно действенных при принятии реше­ний. Верность родине. Пример предков. Советы равных. Оставаться верным России и следовать примеру предков Романовых, которые никогда не мнили себя больше своей империи, означало допустить, что Советскому прави­тельству следует помогать, не препятствовать его экспе­риментам и желать успеха в том, в чем Романовы потер­пели неудачу.

Оставались еще советы равных. За одним-единствен- ным исключением, они все считали меня сумасшедшим. Как это ни покажется невероятным, я нашел понимание и поддержку в лице одного европейского монарха, извест­ного проницательностью своих суждений.

—  Окажись вы в моем положении, — спросил я его напрямик, — позволили бы вы своей личной обиде и жажде мщения заслонить заботу о будущем вашей страны?

Вопрос заинтересовал его. Он все серьезно взвесил и предложил мне перефразировать вопрос.

—  Давайте выразим это иначе, — сказал он, словно обращался к совету министров. — Что гуще: кровь или то, что я назвал бы «имперской субстанцией». Что доро­же: жизнь ваших родственников или дальнейшее вопло­щение имперской идеи? Мой вопрос — это ответ на ваш. Если то, что вы любили в России, сводилось единствен­но к вашей семье, то вы никогда не сможете простить Советы. Но если вам суждено прожить свою жизнь, по­добно мне желая сохранения империи, будь то под ны­нешним знаменем или под красным флагом победив­шей революции — то зачем колебаться? Почему не най­ти в себе достаточно мужества и не признать достижения тех, кто сменил вас?

-10-

И так прошло три года. Три года долгих странствий и весьма скромных достижений, трехгодичный отпуск, прожитый на деньги от Ксениного жемчуга.Приход 1924 года грубо вернул нас к действительно­сти. Обменяв Рембрандтов и драгоценности на кров, стол и железнодорожные билеты, мы вновь сказали, что надо «что-то сделать», и вновь не знали, что же нам собственно делать.

В разговорах преобладало слово «Америка». Одному из моих сыновей посчастливилось найти работу в Нацио­нальном городском банке Нью-Йорка, и его оптимисти­ческие письма были единственным светлым пятном на нашем мрачном горизонте. Признаюсь, я завидовал ему и был бы не прочь обменяться с кем-нибудь нашими привилегиями. Великая княгиня Виктория, жена вели­кого князя Кирилла, проведя последнюю зиму в Нью- Йорке, не жалела превосходных степеней, когда описы­вала привлекательность светской жизни на Манхэттене. Она считала, что нам всем следует перебраться на Парк- авеню.

Замечательно; но я знал Парк-авеню. Изумительная улица для того, кто идет в гору. Я боялся, что на спуске она покажется кошмаром. Не то чтобы у меня недостава­ло приглашений, но сама мысль поехать в Америку в качестве нахлебника своих старых друзей мне претила. Это противоречило тому, что еще оставалось от моей гордости, и я решил остаться в Париже и ждать некоего

маленького чуда, какого — и сам не знал. Как это ни было печально, я надеялся, что мы все усвоили свой урок и были бы не прочь забыть, что вообще когда-то жили в России..,

Тут пришло письмо из Копенгагена. Я не забуду его до того самого дня, когда архангел протрубит в свою трубу.

«Вот-вот наступит Рождество, — писала вдовствую­щая императрица, — и надо будет раздать в Гвидоре мно­жество подарков, но министерство двора до сих пор не выслало мне денег. Теряюсь в догадках, что может крьггься за этой непонятной задержкой».

Я протер глаза, взглянул на дату и раскрыл рот. 5 де­кабря 1924 года, спустя почти восемь лет с момента па­дения самодержавия, моя теща все еще ожидала своего содержания от министерства российского двора! Гото­вясь разменять восьмой десяток и пережив четырех рос­сийских императоров, она наотрез отказывалась признать новый порядок вещей. Она знала, что ее сестра, вдов­ствующая королева английская Александра, окружена тем же почитанием, что и в былые времена, и не видела причин, по которым ей, императрице еще более вели­кой державы, следовало бы мириться с положением из­гнанницы. Было бы совершенно бесполезно пытаться объяснить ей, что и само здание в С.-Петербурге, где ранее помещалось нерадивое министерство, теперь за­нимал комсомольский клуб. Я послал ей почтой чек, насколько мог, а также горячие пожелания, чтобы Рож­дество было как можно веселее, а наступающий 1925 год лучше — о! много лучше, — нежели оказался двадцать четвертый. И я писал искренне. Окажись наступающий год еще хуже уходящего, двадцать шестого уже и вовсе бы не настало, если иметь в виду нашу семью.


О эмиграции...

 


... Я поднялся и хотел уже было пройти к кафедре, как вдруг грянуло «Боже, Царя храни», и я увидел, что мои слушатели встают. Я оцепе­нел. Впервые за одиннадцать лет я слышал эту мелодию.

Секретарь сказал мне потом, что я побледнел, как труп. Лично я ничего не помню. Иногда мне кажется, что я просто уснул в своей нью-йоркской гостинице и уви­дел во сне, будто читаю лекцию в новой баптистской церкви в Гранд-Рапидс. Местные газеты написали, что я говорил «ясным мелодичным голосом, без единого на­мека на переживания или горечь». Сомневаюсь.

После того дня я прочел еще шестьдесят шесть лек­ций. В церквях, университетах, женских клубах и частных домах. Я никогда не оспаривал условий договора, место или время, настаивая на одном-единственном пункте: русский национальный гимн не должен исполняться ни до, ни после, ни во время моих лекций. Пережить само­убийство империи нетрудно. Услышать ее голос один­надцать лет спустя — смерти подобно.

-5-

В каждый свой приезд в Нью-Йорк я получал кипы приглашений. Не оттого, что все меня любили или нахо­дились под сильным впечатлением от сообщений о моих лекциях, но потому, что в Манхэттене считалось хоро­шим тоном втиснуть русского с «трагической судьбой» между британским малым, знающим, что не в порядке у американок, и немецким экономистом, озабоченным будущим золотого стандарта.

Три наиболее интересных за мою американскую эпо­пею приглашения пришли одновременно. Группа видных лидеров нью-йоркских иудаистов пригласила меня отужинать с ними и обсудить так называемый еврейский вопрос. В Клубе Армии и Флота полагали, что я должен выступить с речью на тему пятилетнего плана. И какие- то знакомые из Детройта просили меня приехать познако­миться с Генри Фордом. Я немедленно принял все три приглашения, и так появилась повесть о трех изумитель­ных днях моей жизни в изгнании. *

«Иудейский ужин» состоялся в отдельном кабинете питейного заведения, где во времена «сухого закона» нелегально торговали алкоголем — именно там и только там располагаются оазисы хорошей кухни и сердечного товарищества на всем американском континенте.

—  Вы не чувствуете себя не в своей тарелке? — со смехом сказал господин, сидевший во главе стола. — Единственный нееврей, вдобавок русский великий князь, в компании шестнадцати иудеев, четверо из которых раввины.

Нет, я не чувствовал себя не в своей тарелке, разве что по той причине, что всего лишь за неделю до этого, находясь в Миннеаполисе, я получил письмо от управ­ляющего местного ресторана, где он уверял, что был бы необычайно счастлив предложить мне «настоящий ко­шерный ужин».

— И к тому же, — продолжал я, — разве это не есте­ственно для меня, представителя, пожалуй, самого ан­тисемитского режима в мире, встретиться с вами, гос­пода, и спросить: а как с этим обстоит дело в Соединен­ных Штатах?

— Вы, должно быть, шутите, — воскликнул мой со­сед справа, известный бруклинский раввин. — Не хотите же вы и впрямь сравнивать нескончаемые гонения на наш народ в Царской России с полной свободой и ра­венством, которые мы имеем в Соединенных Штатах?

— Свобода и равенство! — повторил я медленно и задумался, зачем столь образованному человеку умыш­ленно не видеть правды. — А скажите мне честно, вы когда-нибудь слышали, чтобы хотя бы один домовладе­лец в той безжалостной Царской России отказался пус­тить на постой еврея?

— Вы ссылаетесь на то, что имеет место исключи­тельно в этой снобистской части Манхэттена, — сказал он, немного вспыхнув. — Нельзя винить весь народ за невежество и тупость горстки домовладельцев.

— Нельзя, — согласился я, — да я и не собираюсь. Но что вы скажете о так называемых элитных колледжах Америки? О Гарварде, Принстоне, Йеле и многих дру­гих, и на восточном, и на западном побережье? Вы хотите сказать, что ваши юноши могут поступить в эти колледжи на равных правах с неевреями? А ваши клубы для избранных? Вы сможете меня убедить, что не суще­ствует барьеров, закрывающих людям вашего племени путь по меньшей мере в десяток клубов в Нью-Йорке, Филадельфии, Бостоне и Сан-Франциско? Я говорю об этих четырех мегаполисах только потому, что знаю их лучше, а не потому, что в других больших и малых горо­дах положение иное.

— Ну что ж, пусть так, — сказал он примирительно, взглянув на остальных присутствующих. — Но эти кол­леджи и клубы поступают так не из-за антисемитизма. Просто, зная присущие нашему народу упорство и пред­приимчивость, там боятся, что полное отсутствие огра­ничений может создать большие трудности для нееврей­ских кандидатов.

Мне стоило расхохотаться. Он невольно повторил из­любленный аргумент главарей антисемитизма в России.

— Я начинаю думать, — сказал я, — что мой дед император Николай Первый был куда лучшим иудеем, нежели вы, потому что, когда этот же аргумент привели ему русские генералы, не желавшие допустить в его ар­мию евреев, он просто сказал, что император всерос­сийский не может делать разницы между своими под­данными неевреями и евреями. Он печется о благе своих верноподданных и наказывает предателей. Всякий дру­гой критерий для него неприемлем, заявил он.

— А! Так то был ваш дед! — воскликнул мой изворот­ливый оппонент. — А что вы скажете о своем покойном шурине, последнем царе? Что-то не верится, что он хоть раз изрек что-нибудь в духе такой же терпимости...

— Верно, — согласился я. — Его терпимость прости­ралась не дальше, чем у одного моего американского знакомого, богатого господина из Техаса, который по­советовал мне не принимать приглашение на ужин, по­тому что приглашавшие были католиками!

Мы спорили пять часов. В три утра мы по-прежнему сидели запершись в прокуренном кабинете уютного за­ведения в районе 50-х улиц, не в состоянии прийти к согласию и не желая уступить друг другу ни на йоту. Мы проспорили бы так до следующего дня, если бы хозяин заведения не постучал наконец в дверь и не сказал, что пора расходиться. Его терпимость была бесконечна, од­нако существовало такое обстоятельство, как дозволен­ное время работы, а хозяин уважал законы.

-6-

Еще более жаркие дебаты ожидали меня в Клубе Армии и Флота. Его руководство считало само собой ра­зумеющимся, что я буду проклинать Советскую Россию и предскажу неминуемый крах пятилетнему плану. От это­го я отказался. Ничто не претит мне больше, нежели тот спектакль, когда русский изгнанник дает жажде возмез­дия заглушить свою национальную гордость. В беседе с членами Клуба Армии и Флота я дал понять, что я прежде всего русский и лишь потом великий князь. Я, как мог, описал им неограниченные ресурсы России и сказал, что не сомневаюсь в успешном выполнении пятилетки. * — На это может уйти, — добавил я, — еще год-другой, но если говорить о будущем, то этот план не просто бу­дет выполнен — за ним должен последовать новый план, возможно, десятилетний или даже пятнадцатилетний. Россия больше никогда не опустится до положения ми­рового отстойника. Ни один царь никогда не смог бы претворить в жизнь столь грандиозную программу, пото­му что его действия сковывали слишком многие прин­ципы, дипломатические и прочие. Нынешние правители России — реалисты. Они беспринципны — в том смыс­ле, в каком был беспринципен Петр Великий. Они так же беспринципны, как ваши железнодорожные короли пол века назад или ваши банкиры сегодня, с той един­ственной разницей, что в их случае мы имеем дело с большей человеческой честностью и бескорыстием.

Так получилось, что за столом председателя, прямо рядом со мной, сидел генерал ***, потомок знаменито­го железнодорожного магната и член советов правления полсотни корпораций. Когда под звуки весьма нереши­тельных аплодисментов я закончил, наши глаза встрети­лись.

—  Странно слышать такие речи от человека, чьих бра­тьев расстреляли большевики, — сказал он с нескрыва­емым отвращением.

— Вы совершенно правы, генерал, — ответил я, — но, в конце концов, мы, Романовы, вообще странная семья. Величайший из нас убил собственного сына за то, что тот попытался вмешаться в выполнение его «пя­тилетнего плана».

Какое-то мгновение он молчал, затем попытался уйти от темы:

— Но что бы вы нам посоветовали предпринять, что­бы оградить себя от этой опасности?

— Честно говоря, не знаю, — сказал я. — Да и потом, генерал, это взгляд с вашей колокольни. Я русский, раз­ве не видите.

Что же до остальных членов Клуба Армии и Флота, то я должен честно признать, что, когда первое потря­сение прошло, они обступили меня, жали руку и хвали­ли за «искренность» и «мужество».

— Знаете, что вы сегодня натворили? — спросил пре­зидент клуба, когда я собрался уходить. — Вы сделали из меня почти что большевика.

— А что же тогда говорить обо мне? — откликнулся я.

— С собой я сотворил нечто похуже. Я отказался от своих прав на несуществующий российский престол.

-7-

А затем я познакомился с Генри Фордом. Когда я встретился с ним в его усадьбе в Дирбоне, Великая деп­рессия еще только зарождалась, и еще не все карьеры были загублены. Его по-прежнему почитали как главно­го пророка Америки, как гения, открывшего секрет нескончаемого экономического блаженства.

Я ожидал этой встречи с нетерпением. Для меня, как и для большинства европейцев, он был символом, ле­гендой, гербом Соединенных Штатов. Я всегда завидо­вал американцам за то, что у них есть Генри Форд. Мне представлялось, что национальная принадлежность Че­ловека из Дирбона давала остальному миру возможность

получить более ясное представление о понятии «амери­канец» во всей его полноте. Вероятно, потому, что ника­кая другая страна до такой степени не рекламировала своих образцовых граждан — слова «француз», «англи­чанин» или «русский» не вызывают в уме мгновенной ассоциации с каким-либо определенным именем. Но «американец»... Оно действует безотказно: в девяноста случаях из ста перед глазами встает образ Генри Форда. Крестьянин в далекой Сибири может открыто признать­ся, что понятия не имеет, кто такой Джордж Вашинг­тон, но он наверняка вспомнит имя этой хитрой штуко­вины, что бороздит хляби проселочной дороги. А раз так, то вполне логично, что будущее этого русского крестья­нина было Генри Форду небезразлично. Он начал нашу беседу, спросив, что я думаю по поводу «возможностей» американцев в России. Я ответил, что считаю их весьма широкими, но что до сих пор американские производи­тели неизменно проигрывали в борьбе с агрессивными германскими поставщиками.

— Но деньги, — сказал Генри Форд. — Разве у них есть деньги?

— Нет, — согласился я, — у сегодняшней России денег нет, но у нее есть и всегда будет необъятное сырь­евое богатство. Думаю, вам это известно лучше, чем мне.

— Ничуть, — ответил он почти с детским упрямством.

— Все, что мне известно, это то, что у них нет денег. Люди из «Дженерал электрик» продали им кое-что, и, я слыхал, сейчас они из кожи вон лезут, чтобы получить по счету.

Это было умилительно. Я, человек, которого Советс­кое правительство поставило вне закона, бился с Генри Фордом за дело коммунистической России.

— Как же вы думаете преодолеть нынешний кризис,— спросил я его тогда, — если продолжаете игнориро­вать крупнейший потенциальный рынок мира? Вам не кажется, что сегодня в Америке депрессия отчасти из-за того, что вы упорно не замечаете существования шестой части суши?

— Сегодня в Америке депрессия, — сказал Форд с довольно саркастическим ударением на слове «депрес­сия», — только из-за того, что люди у нас слишком раз­мякли. Взгляните хотя бы на наших фермеров...

Он поднялся, подошел к окну, словно для того, что­бы получше увидеть простиравшуюся за ним Америку, и начал пространно говорить о необходимости поддержки движения «назад, к земле» и «индустриализации» фер­мерских хозяйств.

Сначала я подумал, что у меня что-то со слухом или что я попросту не понимаю его английскую речь. После всего, что я недавно увидел, проезжая с лекциями по Среднему Западу, мне казалось невероятным, чтобы кто- нибудь, тем более человек с таким чутьем реальности, как у Форда, мог предлагать подъем сельского хозяйства в качестве панацеи от недугов страны. Как ни было неле­по обнищавшему европейцу учить экономике американ­ского миллиардера, взгляды моего гостеприимного хо­зяина заставили меня забыть разницу в нашем положении.

— Вы кругом не правы! — воскликнул я с большим чувством, и аскетическое лицо Форда приняло странное выражение. Он выглядел совершенно сбитым с толку, словно какой-нибудь школьник прервал чтение энцик­лики Его Святейшества глупым замечанием. Затем он улыбнулся с жалостью и сочувствием.

— Что ж, — рассмеялся он, — должен признаться, я впервые за последние пятнадцать лет слышу, чтобы кто- то употребил слова «не прав», имея в виду меня. Итак, я не прав — верно?

Он покачал головой. Чтобы разрядить обстановку, я спросил, какого он мнения о моем внучатом племянни­ке принце Фердинанде Прусском, который работал в то время на одном из его заводов.

— Приятный молодой человек. Способный, — сказал Форд. — Хотите повидаться?

— С огромным удовольствием, — ответил я. Что я дей­ствительно хотел сказать, это то, что и нынешний рабо­тодатель юного принца, и дед последнего — кайзер были приверженцами одной и той же имперской веры в безо­шибочность суждений самодержца. Нельзя командовать тринадцати миллионной армией или обладать миллиар­дом долларов и не быть «правым» — по меньшей мере в собственных глазах. Только подумать, что я переплыл океан и проделал весь этот путь до Мичигана, чтобы вновь очутиться в Потсдаме...


Великий князь Александр Михайлович (Сандро; 1 (13) апреля 1866, Тифлис — 26 февраля 1933, Рокебрюн, Франция) — российский государственный и военный деятель, четвёртый сын великого князя Михаила Николаевича и Ольги Фёдоровны, внук Николая I. Друг детства императора Николая II, которому приходился двоюродным дядей.
После Февральской революции, когда из армии были удалены все Романовы, 22 марта 1917 года был уволен от службы по прошению с мундиром. С разрешения Временного правительства ему было разрешено поселиться в имении «Ай-Тодор» в Крыму, где и встретил большевистский переворот и последующие за ним установление советской власти, когда каждый день приходилось бояться расправы со стороны местных властей или неуправляемой черни и германскую оккупацию полуострова, во время которой Романовы пользовались относительной свободой.
В конце 1918 года, после капитуляции в Первой мировой войне, германские войска покинули оккупированные территории бывшей Российской империи. Территория временно перешла под контроль лояльных к Белому движению союзников. Члены Императорской фамилии получили полную свободу передвижения. Александр Михайлович, не дожидаясь отъезда из Крыма семьи, поспешил направиться в Париж (Вместе со старшим сыном покинул Ялту 11 декабря 1918 года на борту британского военного корабля HMS Forsythe), где намеревался принять участие в работе русской делегации на Парижской мирной конференции[2]. После провала попыток убедить бывших союзников России помочь Белому движению в борьбе с большевизмом он окончательно поселился во Франции, навсегда покинув Россию.

Состоял почётным председателем Союза русских военных лётчиков, Парижской кают-компании, Объединения чинов гвардейского экипажа; участвовал в деятельности РОВС, покровительствовал Обществу помощи детям русской эмиграции, Национальным организациям русских разведчиков (НОРР) и русских скаутов (НОРС)[3].

В эмиграции выпустил мемуары под названием «Книга воспоминаній», текст которых впервые был издан в Париже в 1933 году как приложение к журналу «Иллюстрированная Россія»; также автор изданных в Париже книг Votre âme (1924), Se connaître (1927) и других.

Скончался 26 февраля 1933 года в Рокебрюне (департамент Приморские Альпы); похоронен на местном кладбище.


Comments are closed.