Без хлеба. Очерки русского бедствия.

Александр Саввич Панкратов (1872-1922), писатель, публицист, корреспондент «Русского слова». В основе книги – наблюдения и впечатления автора во время поездок в голодающие Поволжье и Урал, губернии – Самарскую, Симбирскую, Уфимскую, Казанскую, Оренбургскую, в Уральскую область.

Без хлеба. Очерки русского бедствия.

(Голод 1898 и 1911-12 гг.).

 


Голод 1898


стр. 18-21.

V.

Сифилитик.—Христиане за 10 рублей.

Василии Васильевичи.—Зараженная де­ревня.

Каждый день я открывал новые и новые очаги голода и болезней. Картины голода были похожи друг на друга и я скоро уже механически относился к ним. Но к болезням я так и не мог привыкнуть.

На одном большом, церковном торжестве я видел скопившуюся около мощей толпу калек и уродов. Что это за страшное зрелшце! Они ползали по полу, толкая и ненавидя друг друга—эти ужасные люди-призраки... Мне казалось, что они пришли сюда с злорадным намерением отравить и без того печальную человеческую жизнь. Я ждал, что калеки вот-вот вскочат на самое высокое святое место, и потрясая лохмотьями, обнажив свои гнойные раны и уродливости, захохочут в лицо всему человечеству...
Такое же давящее, угнетающее впечатление получи­лось и от картины болезней голодающего населения.
Помню, искали мы с ямщиком дорогу и заехали в деревню. Постучались в окно крайней избы. Оттуда выглянула молодуха.
—     Дорогу до Гундоровки?..—переспросила она.
В это время из глубины избы послышалось власт­ное: „зови в избу“.
—     Зайди,—сказала молодуха и захлопнула окно.
Чистая деревенская изба. Белая, русская печь, занявшая чуть не полкомнаты, палати с ворохом шуб и перин, беспорядочно набросанных, коник (В крестьянских избах скамья с находящимся под ней ящиком.)  около двери, лавка вдоль стен и огромная божница в углу с ярко расшитым полотенцем на иконе.
На лавке сидел крестьянин, лет сорока, в синей самотканной рубахе и теплых сапогах. Лоб его был повязан грязной, на первый взгляд пока­завшейся мне просмоленной, тряпкой. Бледное худое лицо выдавало изнурительную болезнь.
—     Дорогу тебе до Гундоровки,—тяжело заговорил он,—да она тут за лесом прямо пойдет.
Помолчав немного, он пытливо взглянул на меня и спросил:
—     А ты не из фершалов ли будешь?
И не дожидаясь ответа, продолжал:
—     Я вот всю зиму маюсь; посмотри-ка, господин, не скажешь ли чего!
Он повернулся к стене и начал осторожно отделять тряпку от лба. Я внутренне вздрогнул, пред­чувствуя, что буду свидетелем чего-то ужасного. Послышался треск: присохшая, грязная тряпка отди­ралась от наболевшего человеческого тела. И предо мною предстала во всем своем страшном безобразии гнойная рана, занявшая всю длину лба. Казалось, что лобная кость была съедена вся. Впадина раны по краям была черна, как будто вымазана грязью.
Больной сидел, низко опустив голову и упираясь обеими руками в лавку.
—     Всю зиму маюсь,—как-то виновато заговорил он.—И чем-чем не лечил!.. Намедни Прохор из Чесноковки сказывал, что копоть больно помогает... Встань, говорить, с зарей, зажги лампу, да накопти на ней топор, а потом собери копоть-то, да и мажь... Я вот уж пятый раз мажу, а все нет легче...
—     А у доктора был?—спросил я.
—     То-то вот не был. И живет он от нас недалече, да лошадь-то все занята: то по дрова поедут на ней, то по хозяйству. Так все и не приходилось съездить-то.
Страшный вид зияющей раны, беспомощность боль­ного и сознание того, что сам я ничем не могу помочь несчастному, подействовали на меня подавляющим образом. Я опустился на лавку и не сразу нашелся что сказать.
Потом я долго говорил, с целю утешить больного и заронить надежду на выздоровление. Говорил, что болезнь пройдет, но вылечить ее может только доктор, к которому и советовал ехать немедленно.
Когда я выходил из избы, по лицу больного, на котором вначале промелькнули было оживление и. надежда, можно было заметить, что мой совет его не удовлетворил. Голова с зловещей раной на лбу опу­стилась, как будто, еще ниже, вся фигура несчастного выражала полную беспомощность.
На крыльце догнала меня женщина и спросила:
—     Порошков, барин, нет-ли? Али мази какой?
—     К доктору ступайте, он даст,—советовал я.
Она проводила меня недоумевающим взглядом и скрылась за дверью.
На юге моего участка лежало село Д. Населяли его чуваши.
Безотраднее жизни этого племени я не видал ничего. Во всей обстановке его быта что-то задушенное, загнанное, животное, умирающее. Большая половина чуваш идолопоклонники. И это, кажется, лучшая половина. Беднота—христиане. В тяжелые голодные годы они массами обращались в христианство, так как каждому оставившему язычество платили по 10 руб. в виде поощрения. Конечно, и с крестом на шее они оставались идолопоклонниками. Все обращен­ные звали себя Василиями Васильевичами. Целые деревни состояли из Васильев Васильевичей. Причина простая—священника там звали Василием. Оттого и обращенные звались так.
Подойдешь, бывало, к дому такого Василия Васильевича и думаешь: входить или нет. Топят чуваши по-черному. Дверь низкая, едва пролезешь. Дым клу­бами валит из темной впадины. Нет, думаешь, лучше вызвать сюда.
Вылезает Василий Ваоильевич. Грязный, ужас­ный. Он спит в избе вместе с коровами и овцами. Глаза воспаленные, слезящиеся. Трахома—национальная болезнь чувашей. Движения сонные, ленивые.
—     Как дела?—спрашиваешь.
—     Нисего...
—     Хлеб 'есть?
—     Нету... хлеба нету...
—     Здоров?
—     Нисего...
Смотришь: ноги в цинготных кровоподтеках, глаза в трахоме, подозрительные шишки на ногах.
Записываешь в книжку.
—     Как зовут?
Молчание.
—     Как зовут, спрашиваю. Ты христианин?
—     Христьянин.
Как же зовут?
—     Ящеряк.
—     А христианское имя?
—     Забыл, господин...
Кресть, данный при крещении, носить,—боится..., а имя забыл; друг друга все чуваши зовут языче­скими именами.
Из таких Васильев Васильевичей состоять, село Д.
Приехал вечером. В селе тихо, как будто все вымерло.
—     Ну, как у вас, голодают?—спрашиваю хозя­ина въезжей квартиры.
—     Ничего... живут.
—     Болеют?
—     Не шибко...
—    Мрут?
—    Бывает...
Утром начал подворный обход. Хлеба мало, а в некоторых домах нет совсем. Осматриваю у каждого ноги. Вижу пятна, кровоподтеки. И, кроме того, язвы и шишки.
—    Что такое?—думаю.—Цингу различаю. А что означают эти язвы и шишки?
Иду далее. В каждой избе—цинга и язвы. Обошел уже двадцать домов—везде одно и то же. Все в цинге...
Молнией пронеслась догадка:
—    Ведь это сифилис, и на его почве цинга.
Не хватило сил продолжать обход.
Что-то страшное. После я приезжал сюда с врачем, он нашел, что вся деревня в двести дворов заражена сифилисом. Сифилис у взрослых и у грудных детей. У крестьян, у учителя, у причта (состав лиц, служащих при какой-либо одной церкви / приходе) .
В избах трупный запах. Язвы на лице, голове, ногах. Деревня гниет и разлагается. Врач в 30-ти верстах. Никто к нему за помощью не обращается. Сифилитики живут, как на прокаженном острове.
Вечером, когда я ложился спать, до меня донеслись какие-то звуки. Прислушиваюсь: пение. Скорбное, уны­лое, погребальное.
—    Что это такое?—спрашиваю хозяина.
Он смутился и замялся.
—    Говорил им нельзя, не велено, а они... все свое. Пойду скажу...
—    Да что такое?
—    Девки собрались, хороводы водят... Говорил— не велено...
Я остановил его. Прислушиваюсь,—ни одного веселого аккорда. Что-то заунывное, тягучее. Последнее прости суровой судьбе. Улыбка мертвеца. Так весе­лится умирающая, гниющая деревня. Жутко. Страшно.
С погребальным звоном живут эти полулюди. Когда-нибудь и здесь было весело, но голод, болезни, забитость вытравили вое веселое, все живое, человеческое. Осталось больное, животное существование...


Голод 1911-1912 гг.


стр. 27-29.

-1-

Первая весть — Самарский голод — "Сами справимся". — "Частной помощи не тре­буется".

В глуши Николаевского уезда, Самарской губер­нии, есть два села: Мокша и Александровка. Крестьяне этих сел съели свой хлеб еще в сентябре. Про­дали скот, а впереди длинная зима. Что делать? Ждали помощи, но не дождались. Собрали сход, и приговором уполномочили жену лавочника, интеллигент­ную крестьянку Н. Г. Гаеву, „ходатайствовать перед правительством об открытии в селении столовых"...
Н. Г. Гаева была в Москве в октябре 1911 года и принесла первые яркие вести о голоде. В газетах сообщалось о бедствиях и до неё, но в выражениях „осторожных", которые не будили спавшей человеческой совести...
Она со слезами на глазах рассказывала:
—     Послали меня крестьяне и, провожая, говорили: „Добейся чего-нибудь, не помирать же нам с голоду! Люди мы, а не собаки!..“
—     Что же добились?—спрашиваю.
—     Неловко ехать обратно. Ничего не могла сделать. Много везде обещали, а толку никакого. Вот везу только 25 рублей, барыня одна московская дала...
—     Мало.
—     На неделю хватит прокормить детей...
Она рассказывала, что лошади у них идут уже по 4 рубля. Крестьяне боятся оставлять их на зиму— „все равно издохнуть с голода"—и продают. Те­плая одежда заложена за хлеб в Самаре. Земля идет нипочем. Девятнадцатидесятинный надел продают за 300—400 рублей. Это выходить меньше, чем да 20 рублей десятина.
—     До голода у нас не знали о законе 9-го июня... Может быть, и знали, «но жили все таки миром. А теперь мужикам сказали в волости, что они могут продать наделы. Они плачут и продают. Что идет у нас сейчас в селах, — страсть! Укрепляют за собой надел и спускают за бесценок. Навек ни­щими остаются... Приехал к нам хохол из Екатеринославской губернии, созвал народ на сборню и го­ворить:
—     Кто желает продать души? Покупаю.
Сразу записалось 132 человека. Криком-кричат, а продают.
Гусей, уток, кур обозами отправляли в город, брали за них, что дадут. Корова, стоящая 60 рублей, продавалась за 12, да и эту цену напросишься,—ни­кому не нужны тощие коровы. Но теперь многим уже и продавать нечего. Бабы воют... Детишки,—знамо, маленькие, глупые—хлеба просят, а где взять? Была свинья у моей соседки, хотела продать—никто не берет. Зарезали да без хлеба и съели. А мужик, муж ея, „с испугу" залез на печку да и лежал дня два вниз лицом, молча, как немой... 80-летний старик намедни пришел, упал на колени и просит: „Дай, Христа ради, кусок хлеба!"
Вечером теперь темно в деревнях,—не зажигают ламп, не на что керосина купить. Захожу я как-то к соседу, спрашиваю: „Где жена?" —
Ушла,—говорить,—Христа ради просить, вечером-то не так стыдно"... А мужик, между тем, трезвый, работящий. Говорит, а у самого слезы на глазах... Живет от нас неподалеку переселенец-хохол. У него девятеро детей. Хлеба у него „нема". „Что будешь делать?" — спрашиваю. А он, наивный, говорит: „Двух девок в Самару отвезу, может, кто возьмет!" А жена говорит: „Пробовала я не есть по­долгу,—нет, хочется"... Бог ее знает, шутит ли, или от страха... Страх великий обуял деревню... Людей не узнаешь. Ходят, как тени... Что у них на уме,—не знаешь... Вспомнила еще один случай. У одного крестьянина 14 человек семьи. Есть им нечего: с семи десятин запашки получил пять пудов тощего зерна. „Лишний" скот продал. Остались две лошади, продавать их жалко. Ему давали 9 руб. за пару, а у него 4 сына работника. „Какой же я хозяин буду без лошадей", — говорил он. Решил продать половину земельного надела, приходит к богачу и Христом-Богом молит купить: „Сделай бо­жескую милость!" Три дня умолял. наконец, тот „смилостивился".—„Ну, так и быть,—выручу". И купил у него 91/2 десятин за 150 руб.
—     Неужели никакой помощи?—спрашиваю я. — А общественные работы?
—     Эти работы—одно горе. Прежде всего, далеко не все голодающие ими заняты. Потом на работы предпочитают брать с лошадыо, а безлошадным отказывают. Обстановка работы ужасная: где-нибудь сре­ди степи, за 8—10 верст от жилья, в грязи, в стуже... У мужиков теплой одежды нет, а прихо­дится жить и работать в холоде. Несчастный, тощие клячонки их еле тащут тачку с землей. Часто на дорогах валятся и издыхают. Обезумевший от горя и страха мужик возвращается домой без лошади... Плата маленькая. Рыли у нас землю в одном месте, плотину строили, так с кубика давали 2 р. 25 к., а работали этот кубик 6—8 человек с 2-мя лошадьми и на работу употребляли два дня...
Оказывается, уже и „голодные" болезни появились. Сейчас осень, что же будет зимой и весной?
—     Цынга у нас и тиф... В городе об этом не знают...
—     Не доносят. Шуму боятся...
Н. Г. Гаева была в Самаре. Зашла в губернское земство. Ее радушно там всгретили. Она спросила:
—     Будет какая-нибудь помощь от земства?
—     Самостоятельно выступать губернатор запретил,—ответили ей.—„Сам справлюсь", — сказал он.
Господи, какая это старая, „средневековая" история! Хоть бы придумали для разнообразия новую вариацию!..
В то время уже было известно, что пироговскому обществу запретили непосредственную помощь. О частных организациях, какие были в голодные 1897— 1898 гг., нельзя было и заикаться.
Время суровое.
Сам собой напрашивается вопрос вперед мы идем или назад?
В самом деле, в 1898 году самарский частный кружок спас тысячи людей от голодной смерти. Прошло 13 лет; в Таврическом дворце у нас „слава Богу, конституция""... Но частную непосред­ственную помощь не допускают. „Сами справимся",— говорят.
Я получил тогда же несколько писем. „Умоляют" ответить:
—     Куда и к кому обратиться, чтобы командиро­вали на голод?
Видно было горячее желание общества „спустить­ся" к несчастному народу и чем-нибудь помочь.
—     Скажу вам откровенно,—сообщала одна сестра
милосердия, — мое единственное, годами выношенное желание,—„сгореть на работе", раствориться в ней. Не думайте, что становлюсь на ходули, не обидьте меня недоверием...
А один юноша писал:
„Мне бы хотелось помочь, но чем? Денег у меня нет. Я и решил поехать в голодающие губернии и делать для мужиков все, что в силах, что дадут делать..."
Одна только-что кончившая гимназию девушка сообщала, что „она обращалась с заявлением в несколько земств голодающих губерний, но не полу­чила ответа".
„У меня нет ничего, — писала она, — кроме моей молодости и силы, которые оказываются ненужными рядом с таким горем... Мучительно жить, сложа руки, и видеть, как отовсюду на тебя смотрят тем­ные впадины немого отчаяния. Больно жить, стыдно жить"...
В ответ на „мольбы" приходилось указывать только на организации священников Кедрова и Цветкова. Но эти организации были малочисленны и, ко­нечно, всех желающих „поработать на ниве“ вместить не могли.
Суровая действительность с мефистофельским смехом отвечала:
—     Не надо вашей помощи.
В середине октября, когда газеты были нереполнены печальными сообщениями с мест, я был послан московской газетой „Русское Слово" в каче­стве специального корреспондента в голодающий район. Было интересно посмотреть, как „справляются"... Два с половиной месяца (с 15 октября по 1 янва­ря 1912 г.) я пробыл в неурожайных губерниях.

 


стр. 35-41.

-4-

Маета, а не жизнь.—На местах голода в Тетюшском уезде.—„Проедаем пос л е д н е е“.—С о ж а л е н и е, что неуродились жолуди. — Дети на общественных работах.

Бурая Волга как будто крышкой накрыта. Это тяжко повис над ней сырой туман. Падают хлопья снега и застилают черную поверхность земли. Скоро зима...
—     Дойдем ли до Тетюш?—спрашиваю я в Казани агента пароходства.
—     Авось, проскочим.
План у меня был иной. Я думал объехать сна­чала Чистопольский уезд и уже погом через Лаишевский и Спасский уезды пробраться в Тетюши. Но все расстроилось. На Чистополь пароходы уже не хо­дили. Пришлось воспользоваться последним пароходом и поехать прямо в Тетюши.
Когда я разговаривал с агентом пароходства, подошел какой-то деревенский парень и смотрел на нас широко раскрытыми глазами. Потом он расте­рянно обратился к агенту:
—     А я куда, барин, денусь?
Одет он в легкую казинетовую поддевку; ежит­ся от холода и от своих невеселых, беспокойных Дум.
—     Тебе куда надо?—спрашиваю у него.
—     На Пермь.
—     Опоздал, голубчик! По Каме пароходы уже не ходят.
—     То-то и оно-то... А я с женой домой собрался.
Думаю: кто же сейчас едет в деревню? Из де­ревни бегут.
— У вас неурожай?
—     Да.
Ему, видимо, хочется кому-нибудь пожаловаться на судьбу. Он начал рассказывать прерывистым запутанным языком. Как он хорошо работал где-то, но „прибежала к нему с голодухи жепа с рабенком". Ребенок стал кричать, надрываться. А жену „с того взяло мненье". „Пойдем, говорит, домой! Может, там батюшка с матушкой с голода конча­ются?" Пристала. Вывалилась у него из рук ра­бота... Снялись они и поехали. А в Казани вот и за­стряли... И денег у них нет и „ребенок все кричит"...
Бог знает, что он говорить. Несуразный какой- то, насмерть перепугаппый. Я силюсь ему обяснить, что зря он это сделал—ушел с работы. Но он, ви­димо,ничего не понимает. И чувствуется мне в то же время, что правда на его стороне. „Рабенок кричит“, вся жизнь деревенская криком кричит и мает­ся. Сырой туман гнетет ее все ниже и ниже...
—     „Что я буду делать ?"
И никто не знает, что он будет делать. Может- быть, умрет по дороге от голода, может, сойдет с ума от крика ребенка. Или еще что-нибудь слу­чится плохое. Непременно плохое.
Это апофеоз деревенской маеты. Жизнь, в которой потеряны смысл и логика.
Скоро зима.
Кроме голода, она несет с собой холода в голо­дающую деревню. Тетюшский уезд безлесный, негде собрать сучьев. Можно, пожалуй, купить, но нет де­нег. Их нет даже на хлеб,—где тут говорить о дровах. Сейчас топят соломой, но соломы мало Выйдет она,—что тогда будут делать?
—     Сначала будут недотапливать,—передавала мне земская учительница Е. И. Лебедева,—в полутепле, полуморозе жить. Ребят всех перестудить. А потом... Пойдут в печку навесы, изгороди...
Среди татар возник проект „кооперации". Хотят жить но две, по три семьи вместе в одной избе. Из экономии в топливе.
—     По неделям будем топить.
В избе, где можно жить и дышать пятерым, по- местятся двадцать человек. Спина со спиной, чтобы теплее было. Ночи длинные. Керосин стоит денег, поэтому будут ложиться рано—с шести часов. Беспросветная темень в избах и на душе...
—     Может, казна или удел дадут сучьев?
—     Может, дадут...
Только ссуд ныне не будет. Объявлено губернатором. А где взять денег?
—     Мается народ, стонет,—рассказывает Е. И. Лебедева.
Она 25 лет учительствует в своем уезде. Все это время было десять неурожайных годов. Один другого тяжелее. Но самый тяжелый—нынешний. Пре­жде, если озимое было плохо, то яровое выходило не­дурно; плохи хлеба,—картошка хороша и об обилии; хоть и скудный год, но муку гривен за восемь, за девять пуд достать можпо. Ныне же все плохо: нет ни ярового, ни озимого, а картофель хоть и уродился, но гниет в ямах, так как выкопали его влажным. Хлеб дошел сейчас до 1 р. 40 к. Да и за деньги его не всегда купишь,—намучаешься искавши. Богатые мужики не продают—выжидают, когда два рубля пуд будет...
—     А казна? Продажа хлеба по заготовительной цене—основная продовольственная операция. В Тетюшах, мне говорили «в земстве, приготовлено 600 тыс. пуд. овса и ржи. Стоять восемь баржей—сам видел...
—     Верим, но не видим ни одного фунта казен­ной муки.
Странно. Может-быть, в Тотюшах, подобно Чи­стополю хотели придти на помощь, когда будет ясна „массовая, острая нужда в уезде" ? Это постановило то самое чистопольское земство, которое узаконило, как норму, 14 пуд. зернового хлеба на человека в года. Кто-то на собрании по этому поводу сказал:
—     Норма для голодных—18 пудов.
—     Управа ответила:
—     Но в годы неурожая эта норма падает до 14-ти...
Чистополь—плохой пример для Тетюш. Да и что такое „массовая острая нужда" ? Тиф, цынга? Но тогда поздно будет помогать...
—     Им что?—говорит мне один крестьянин о земцах и вообще о „господах". — Им ветер в зада...
—     Последнее продаем.
Таково положение Тетюшского уезда.
Нет пока эпидемических заболеваний, — действует, видимо, „открытая" чистопольским земством „поразительная приспособляемость крестьянского желудка". Люди не лежат пластами. Работает даже винная лавка.
Я спрашивал винного продавца в с. Ченчурине о положении торговли!.
—     Только на треть сократилась,—ответил он.
Можно найти баб, одетых в шелковые и полу­шелковые платья и калоши. Но все это не уничтожает факта большого голода. В шелк и калоши одеваются богатеи, пьют вино тоже в большинстве они. Но в каждой деревне есть большой слой бедноты, которая „создает настроение". Эта беднота проедает теперь последнее. А местами уже проела.
Обеднение началось с сева. Ссуды из общественных магазинов на обсеменение получили не все. Многие просили, но встретили со стороны земских начальников отказ. В двух татарских деревнях мужики разграбили свои магазины, но и у них отняли назад взятую рожь и привлекли к ответственности. Массе бедноты, чтобы обсемениться, пришлось занять у богачей под огромные проценты и заложить у них душевые наделы. Никто не купил казенных семян, так как ни у кого не было денег.
Август и сентябрь надо было кормиться, так как общественные работы запоздали и начались только в конце сентября. Вслед за душевыми наделами пошел со двора скот и бабьи холсты.
—     А самовары?—спросил я в одном селе.
Есть „знатоки деревенской жизни", которые, видя самовары в каждой избе, заключают, что деревня богата.
Продажа самоваров — последнее средство. У крестьянина нет хлеба, скота, он пухнет, но не решается расстаться с самоваром. Все-таки горячая вода его поддерживает...
Помощи нет ни откуда. По волостям разослано „принципиальное" объявление губернатора:
-    Ссуд не будет. Кто хочет хлеба,—иди на общественный работы.
Но мы увидим, какой это жалкий источника существования.
Не было до начала ноября ни школьных столовых, ни врачебно-питательных пунктов. Земство „ходатайствовало", но ничего не получило. В деревне в каждой семье есть неработоспособные люди: ста­рики, старухи, калеки, больные, дети. Их не пошлешь на общественный работы. Чем же их кормить?
Напряженное ожидание помощи создало нервность и упадок духа.
—     Одна теперь песня в деревне: умрем зимой,— рассказывал мне учитель. — Разговор в народе идет страшный. Иду намедни мимо толпы, один мужик говорит: „Скотину-то мы знаем куда девать,—зарежем и съедим без хлеба,—а куда детей денешь?" Тут в шабрах у меня жила вдова с пятью ребятами. Билась. Все проела. Остался мешочек чечевицы. Приходить ко мне и говорить: „Съедим и уйдем".—„Куда?"—„Куда глаза глядят!" Вчера, слышу, говорить: встала утром, забила ставни, перекрестилась и повела ребят. И многие уходят, разбредаются:, как тараканы перед пожаром...
Тяжело смотреть на заколоченные дома. Стоят, как кресты на кладбище. В Буинском уезде я находил в татарских деревнях десятки забитых изб.
Спрашиваю оставшихся:
—     Куда ушли?
—     Не знаем.
—     Зачем?
—     Да тут с голода подохнешь.
Разговорился со стариком-татарином.
—     Я,—говорит он,—двоих детей отпустил, од­ного шестнадцати лет мальчонку,—теперь вдвоем со старухой остался помирать.
—     Куда же они ушли?
— Не знаю... Намедни прислали три рубля. Подо­жди, мол, умирать отец!
Шутит, смеется старик, белая бороденка его трясется. Повторяет:
—     Подожди умирать, отец!
—     Детей больно жалко,—говорила мне Б. И. Лебедева.—Никогда я не видала их такими бледными, слабосильными, как сейчас. Под глазами темные круги, и кожица такая тонкая-тонкая, совсем про­зрачная. Это голод. Матери в полдень прибегают в школу и оделяют детей чечевичными лепешками. Это, значит, ребята ничего с утра уже не едят...
—     Ну, а после школы что им дома дают?
—     Тоже лепешки с чаем, если есть. У чуваш салму—горячую воду, в которой лежать катышки хлеба. Если есть картофель,—дают его. И все. У нас не сажают овощей. Земли мало. „негде",—го­ворят.
В с. Малых Ялчиках вареный и размятый кар­тофель смешивают с мукой. И из этого соединения делают особый хлеб. Говорят, это лучше, чем есть один картофель. Сами себя обманывают.
—     Ноне жолудь-то с лебедой не уродились,—жаловался мне один чуваш.
—     Слава Богу,—говорю.
— Что ты! С ними меньше муки надо.
С некоторых пор не все ученики стали являться в школы. Оказывается, и они на общественных работах.
—     „Тятька посылает".
Бледный, слабосильный „мужичок с ноготок“ копает землю лопатой. Какая уж его работа? Дрожит от холода и сырости. Одежонка на нем пло­хая: ваточник из полутора фунта ваты.
Голод не знает жалости...

-5-

Бессилие перед бедствием.—Помощи нет .—Положение духовенства.—Взыскание недоимок. — В Буинском уезде.

Сижу в волостном правлении и беседую с одним лицом волостной администрации. Не знаю, как „докладывает" он своему земскому начальнику, но мне говорит откровенно:
—     Нужда у нас страшная, многие зимы не про­живут, если не будет помощи.
Просунулся в дверь сторож и говорить:
—     Татары из Киксара...
— Опять!
—     Вот, поговорите с ними,—обратился он ко мне.—Они каждый день ходят в волость...
Выхожу. Толпа.
—     За помощью пришли,—говорит один татарин. — Сейчас жрать нечего, а зимой умирать будем...
У них весь хлеб червь сел. Скотину они распро­дали и на деньги от продажи кое-как обсеменились. Пошли в ход душевые наделы. „Съели" и их, а теперь доедают последнее и готовятся умирать. Более 50-ти домов в этой несчастной деревне совершенно без скота и, конечно, без хлеба. Кое-как поддерживает их общественная работа. И то не всех, больше лошадных. Понятно, они надоедают «волостным»:
—     Давайте продовольствие.
Из волости их посылают к земскому начальнику. А земский направляет в волость. Так они и бродят, как тени.
„Начальство" совершенно бессильно что-нибудь сделать для голодных. Губернатор—и тот на личные просьбы, обращенные к нему крестьянами некоторых селений, отвечал уклончиво и ничего не сделал.
Он проезжал по Тетюшскому уезду. В д. Людоговике к нему подошли бабы и „плакались" на свое житье-бытье. М. В. Стрижевский сказал им:

Казанский губернатор М.В.Стрижевский

Михаил Васильевич Стрижевский (18 февраля (2 марта) 1854 — 30 августа (12 сентября) 1913, курорт Бад-Наугейм (Бад-Наухайм), Германская империя) — государственный, общественный, земский деятель, камергер Высочайшего Двора, Пермский вице-губернатор (1904—1906), Казанский губернатор (1906—1913). Потомственный дворянин Воронежской губернии, из древнего рода столбовых дворян (в гербе рода изображён «летящий стриж»).Сын генерал-лейтенанта Василия Михайловича Стрижевского.Русский, православного вероисповедания.

—     Не унывайте, мы вас не оставим, организуем общественные работы, и будем продавать вам хлеб!
А потом посоветовал:
— Не делайте свадеб...
Бабы поблагодарили за совет.
В с. Ченчурине народ на коленях с рыданием просил губернатора о продовольственной ссуде. Старик-священник, еле сдерживая слезы, заявил на­чальнику губернии о необходимости немедленной продо­вольственной помощи. Губернатор сказал:
—     У вас будут общественные работы и продажа хлеба по заготовительным ценам. А некоторым даже будет выдана ссуда.
Прошло с тех пор более трех месяцев, но ни в Людоговке, ни в Чснчурине не было до середины ноября, когда я был там, обществепных работе (людоговцы еще, могут работать за 4 верста, в Тетюшах, а от Ченчурина до города 12 верст), нет продажи хлеба, нет ссуд...
В каждой волости есть такие углы, как Киксар. Иногда их не одпн, а 3—4. В них уже „массовая, острая нужда". И даже чистопольское земство устроило бы у них столовые. Но в Тетюшском уезде они живут без помощи. Я знаю, что в Шамбулхчинской во­лости есть деревни Шамбулхти, Еболаково и Утемышево, в которых жители уже в ноябре были на границе полного голода. У большинства нет дворов, нет никакого скота,—разве коза у кого-нибудь найдется. Эти деревни живут одной надеждой на столовые и ссуды.
—     Без них пропадем,—говорят они.
Но ссуд, как мы знаем, не будет. А о столовых ни слуху, ни духу. Правда, выбраны волостями благо­творительные попечительства, но так как денег не шлют, то столовых нет.
И тогда голодающие ищут особый путь к „началь­ству". Идут не в волость, а к стражнику или уряд­нику. Тот доносит становому приставу, а становой (факт относится к Малояльчиковской (волости) пи­шет отношение в земскую больницу, указывает де­ревню, говорит, что там эпидемия, и просит „принять меры“. Врач едет и находит жителей здоровыми.
—      Нам не лекарство надо, а хлеба,—говорят они.
Но хлеба им не дают.
Впрочем, здоровье голодающих относительное. Тот же земский врач говорил мне:
—      На приеме у меня в базарный день бывает, до 150 человек. Я у всех осматривал десны и нахожу их больными, взбухшими. Это—последствие питания одним картофелем. Кроме того, у всех острое малокровие.
Пока цинги нет, но истощение организма налицо. И это—не единичное явление.
Очень туго приходится сейчас тем крестьянам, которые ходили на Амур и недавно вернулись оттуда. „Неть повести печальнее“ их разсказа. Агенты под­рядчика обещали им гору. Польстились мужики на хороший заработок, и в количестве 1,000 человек отправились за 10 тысяч верст. Там их надули. Они взбунтовались, бросили работы, оставили паспорта и по этапу, без коиейки денег, шли два месяца домой. Пришли—и застали дома голод. Теперь и на заработки им идти нельзя,—вторых паспортов не выдают из волостного правления. Приходится го­лодать.
Скверно сейчас приходилтя мужику, плохо и всем, кто материально зависит от него.
Муллы Тетюшского уезда послали „слезное" прошение муфтию:
—      Жить не на что. Прихожане ничего не платят.
Они просят вспомоществования.
Туго приходится и православным священникам.
— У нас осенью новину собирают,—рассказывал мне один батюшка.—Обыкновенно пудов 25 хлеба привозку, а ныне пошел,—никто ничего но дает. Покойников приносят в церковь. „Отпевай,— говорят,—а деньги после когда-нибудь". За весь год только два брака...
Отсутствие браков—любопытное явление. Постоянные неурожаи и вообще усиливающаяся с каждым годом тягота деревенской жизни уменьшают браки. Теперь приходится встречать крестьян 25—27-ми лет неженатых. Спрашиваешь: „Почему?"—„Не­когда было",—отвечают. Дейстштельно, (некогда. Вся жизнь уходить на то, чтобы заработать и прокормиться самому. До семьи ли тут?
—     Ноне с детьми-то горе одно,—рассказывал мне один холостой мужик.—Бог с ними!
И деревни коснулся „страх жизни"...
Плох, конечно, нынешний год и в податном отношении. Но подати все-таки стараются „вытрясти".
—     Никто копейки не дает,—жаловался один старшина,—а земский требует.
Взыскивают с зажиточиных. С бедноты что же возьмешь? Но и зажиточные ныне на волоске от бедноты. Отказываются платить. У них описывают овец и самовары. Но до продажи дело не доходит. Только пугают описью.
—     Но мирские (аналог подоходного налога) придется как-нибудь брать и с бедноты,—говорить один старшина.—На что же мы будем содержать правление? Я говорил восейка (ВОСЕ, вося, вось, нареч., указ. вон, вот, вон там, тут, вот здесь, вот где. – В.И.Даль. происходит из древнеславянской лексики, вероятно, от слов: "Во сей раз") зем­скому: позвольте, моль, вычитать из общественных работ. Но позволено,—говорить.—А сам требует: „давай!" Откуда же я ему возьму?
Но мужику иногда приходится платить налоги да­же из ссуды. В деревне Кайбицах, Буинского уезда, крестьяне жаловались:
—     Не дает старшина ссуду из общественного магазина. Говорит: сначала подушные заплати! Ну, и приходится занимать под ссуду...
Из Тетюшского я переехал в Буинский уезд, Симбирской губ. Картина голода изменилась в худшую сторону. Нужда такая же, но мер борьбы с голодом совершенно никаких. И в Тетюгаском их мало... Но все таки там почти в каждом селении я находил об­щественные работы. В Буинском меня местами пе­респрашивали:
—     Какие такие общественные работы?
Их нет в деревне Нурлатах.
—     Хлопотали мы, чтобы открыли, да земский у нас плох,—говорили татары.
Нужда страшная. Мужики просили продовольствия из общественного магазина. Дали 30-ти домам из 200.
—     Только тем, которые умирали...
Некоторые распухли от одного картофеля, еле
двигались. Им дали по мешку зерна.
Нет, можно сказать, работ и в деревне Кайбидах. Там сначала возили песок, а потом стало возить нечего. Я был у них, когда работы не было никакой. Продавали скот и платили подушные.
Нет работы и в деревне Чураковской. И в массе деревень и сёл Буинскаго уезда. Тут действует тя­желый механизм бюрократического уездного комите­та... Из 220-тысячного крестьянского населения в общественных работах участвует около двух тысяч. Капля. Какая же это „борьба с голодом"?
Но зато в Буинском уезде в четырех местах продают хлеб по заготовительной цене. Вот только денег нет покупать его,—одна беда. Операции по продаже маленькие.
В уезде уже появился тиф—в Батыревском участке. Есть такие селения, о которых даже земские начальники просят в комитете:
—     Помогите, есть нечего...
Такова деревня Люли, Тарховской волости. Она населена безземельными. Нужда страшная.
Голодные гнезда и в деревнях Алманчикове и Убей-Начарове. Там три года подряд градобитие, а запасных магазинов нет.


стр. 44-50.

-7-

Попытки скрыть голод.

Мы не только не вооружены в борьбе с голодом, но даже,—стыдно сказать,—не знаем сил своего про­тивника. У нас прорывалось желание замолчать бедствие, но нет самого существенного—правильной, точ­ной статистики голода.
Сначала официально были объяты пламенем бедствия только 17 губерний. Потом оказалось, что пораженных несчастьем губерний уже 20. И, наконец, было высчитано, что голодающих губерний в России 26. Понятно, что при такой „статистике" невозможна и своевременная помощь населенно.
Но зато возможны жалкие попытки скрыть размеры голода. К сожалению, эти попытки исходили не только от темных людей, ловивших рыбу в мутной воде. И не одна местная администрация занималась этим бесцельным занятием. Голод старались скрыть далее некоторые земские управы Казанской губернии. Например, на свияжском земском собрании был прочитан такой доклад управы:
—     "Урожай хороший, даже лучше прошлогоднего".
Гласные (выборный член городской думы или земского собрания в Российской империи) изумились. Что такое? В уезде голод,—это все знают,—требуется немедленная помощь, а по докладу выходить, что „все обстоит благополучно".
Стали разбираться. Оказалось, что „цифровые дан­ные не проверены", доклад составлен „на-спех“, кое-как. Председатель управы г. Сушко сознался:
—     Цифры, действительно, мертвые.
Собрание постановило просить, в виду неурожая, устроить в уезде общественные работы, выдать семенные ссуды и т. п.
Удивительный факт. К сожалению, он был не единичный...
Общественные бедствия взбаламучивают жизненную топь, и на поверхности её вдруг показываются и отделяются люди энергии, таланта и самопожертвования. Но вместе с ними наружу „прет" и махро­вая пошлость нашего обывательского существования, в спокойное время таящаяся „в глубинах". „От неё же все качества",—до низости включительно...
Труднее всего в нищей России обнаружить нищету. Кажется, легче накормить голодного, чем „от­крыть" голод.
Казанский уезд, например, но был признан „пострадавшим от неурожая". Но на земском собрании выяснилось., что даже по сведениям волостных правлений,—несомненно, преуменьшенным, — уезд требует крупной продовольственной помощи:
—     Нужно свыше полмиллиона пудов на обсеменение полей, нужен корм для скота, нужно продовольствие и ссуды...
Уезд, оказывается, „пострадал от неурожая".
Ядринскому земству пришлось даже выдержать . некоторую борьбу за попытку обнаружить голод.
Член земской управы поехал в уезд соби­рать сведения о неурожае. Между прочим, обра­тился к волостным правлениям:
—     Как у вас нынешний год?
—     Никаких сведений мы не можем выдать,— сухо отвечали ему те.
Некоторые правления сначала было откровенно рассказали:
—     Вопиющая у нас нужда...
Но потом послали догнать на дороге члена управы и посланный уверял его:
—     Сведения ошибочны. Урожай хороший. Население в помощи не нуждается...
На земском собрании управа заявила, что „уездный съезд дал неверные сведения об урожае", вследствие чего несколько голодных волостей оста­влены без помощи на произвол судьбы. Один гласный,—волостной писарь,—очень ходатайствовал об организации общественных работ.
—     Страшная нужда во всех волостях,—гово­рил!. он.
А в своих сведениях, несомненно, писал для „начальства" иначе:
—     Все, ваше высокоблагородье, обстоит благополучно!..
Так, видимо, приятнее „начальству". А главное— меньше ему хлопот.
Та же картина и в Царевококшайском уезде. По сведениям администрации, тамошние крестьяне то­же „не пострадали от неурожая". Но земство настойчиво просило об организации общественных работ, указывая на голод...
Ясно, в чью руку играют люди, скрывающие голод. Выгодно это только хлеботорговцам. Им надо, чтобы навигация была закрыта без шума. А потом— шуми сколько угодно: у них одних будет заготовлен хлеб...
В Чистопольском уезде, более других уездов губернии пострадавшем от неурожая, на этой почве было совершено далее уголовное преступление, которое, к сожалению, осталось безнаказанным.
После того, как даже биржевой комитета признал, что степень урожайности в уезде „ниже среднего", в „Торгово-Промышленной Газете", „Вестнике Рыбинской Биржи", союзническом „Казанском Телеграфе" и др. подобных органах появилась корреспонденция из Чистополя, в которой прямо говорилось, что в Чистопольском и Лаишевском уездах урожай обещает быть „не ниже среднего".
„Предполагают,—пишет корреспондент, — что умолот в сложности составить 50 пудов с казен­ной десятины, а, может быть, и больше..."
В действительности, умолот оказался равным 10—20 пудам, а местами гораздо меньше. И не было момента, который давал бы повод надеяться на боль­шой урожай.
Ложь была так ярка и вредна, что чистопольское земское собрание сочло нужным разоблачить тайные мотивы ея, опровергнуть корреспонденцию.
Мы здесь входим уже по горло в болото низких человеческих страстишек...
На тетюшском земском собрании обсуждался вопрос о продаже хлеба по заготовительной цене.
Председатель управы, (после „подавший в от­ставку" ) купец-мельник Ашмарин энергично настаивал на продаже хлеба непременно мукой, а не зерном.
—     За размол ржи надо набавить 6 копеек с пуда,—предлагал, он.
—     Позвольте,—возражали местные купцы Полосухин и Крупин.—Шесть копеек это—цена загранич­ная. На мельнице Ашмарина и на других тетюшских мельницах можно было бы брать за размол З 1/2 копейки...
К счастью, собрание единогласно постановило про­давать крестьянам зерном.
Мне рассказывали о проделке одного волостного старшины Тетюшскаго уезда.
—     В сведениях о нынешнем урожае он написал, что с сотни снопов умолот 7—8 пудов. В действительности, умолот 2 пуда.
—     Что же он богатый человек?
—     Нет, средний, даже бедный.
—     Хотел угодить начальству?
—     И этого как-будто не было. Ему даже попало от начальства за эту ложь... Но он в большой дружбе с одним видным земцем. А этот земец взял в банке 2,000 рублей из 6%, купил на них хлеба и роздал крестьянам в долг под заклад земли. Наживет процентов 15—20.
Этому земцу выгодно было, чтобы о неурожае мно­го не шумели, пока он не заготовил хлеба...
Избави Бог Россию от таких „земцев"! И во­обще—от всех, которые в минуту тяжелого общественного бедствия не стесняются „успокаивать":
—     Голода нет.
К сожалению, такими хищниками и их покро­вителями на голоде хоть „пруд пруди". Чувствуют они себя отлично. И далее не совестятся...

-8-

В Симбирской губ.— „Голода нет".— Земство „подвело". — Кругом „массоны" и „жиды". — Голодающие на заработках в Орловской и Курской губ.—Деятельность духовенства.

—     У вас сильный голод?—спросил я одного обывателя Симбирска.
—     У нас?
Он сначала боязливо оглянулся по сторонам. Потом поднял брови и покачал головой:
—     Никакого голода нет. Откуда вы взяли?
Я проехал Буинский уезд и немного. Там везде острый голод. Крестьяне частью «проели» последний хлеб и перебивались картофелем, частью проедают. В самом Буинске сотни деревенских портных сидят без работы и без хлеба. Беспомощность везде поразительная. Нет ни ссуд, ни столовых, а общественных работ с фонарем не сыщешь. Где он, — Бог их знает. Везде,—и в Буинске, и по деревням,—все,—кре­стьяне, старшины, учителя, священники,—говорили только о голоде и о грядущих неизбежных болезнях...
А в Симбирске утверждали:
—     Голода нет! Это в „просвещенной" Англии голод, а у нас, слава Богу!
Странное дело!
Обращаюсь к местным газетам. В одной,—ви­димо официозной и, как водится, по-союзнически, без­грамотной,—не было слово „голод", а факты про­довольственной кампании отмечались мимоходом и тонули в куче разных начальственных распоряжений и циркуляров. В другой,—очень малокровной, но прогрессивной,—о голоде также ни звука, а хро­ника жизни писалась так, как-будто над редактором стояло недреманное око" и при каждой попытке сказать правду неукоснительно твердило:
—     Помни: у нас голода нет!
—     Что же есть?
—     Недород. И притом небольшой. Слышишь: не­большой недород. Так себе,—шалость природы. Если же будет голод, то будут и штрафы!..
—     Слушаю...
Здесь находят не соответствующим действитель­ности даже такое невинное выражение:
„Крестьяне, пострадавшие от неурожая".
—     В Симбирской губернии нет пострадавших!.. Запомните!
Видимо, живут тут одни благословляющие при­роду и... начальство...
Говорят, что это—новое средство против голода.
—    Не обращать на него внимания и даже о нем не говорить...
Так лечат, например, кашель...
Как бы там не было, в Симбирске „все обстоит благополучно". Все на местах. Команда дана. По команде даже перестроены мозги. В „уезды" ездят разные члены, инпектора, чиновники палат и других учреждений. И все по приезде наперерыв спешат доказать свою благонамеренность и „работоспособность":
Голода нет.
- Очень хорошо. Я так и знал.
- Рады стараться.
- Голод выдумали жиды...
- Так точно... жиды... сам видел.
- И масоны.
Но все таки боязно, а вдруг действительность найдет окольные пути? Бывает. Тогда было решено, чтобы замазать все щели, не давать репортеру про­грессивной газеты сведений об эпидемиях. Врачебное управление для него стало неприступной крепостью. С неохотой и, должно-быть, не полно,—дают ему сведения и во врачебном столе губернского земства. Одно время, после телеграммы о голоде, появившейся в „Новом Времени", в земстве серьезно подумы­вали:
—    Да стоить ли вообще давать сведения?
Но потом нашли, что земство — все-таки земство, а не интендантское управление. И стали давать, хотя и с видимой неохотой...
Губернское земство „полиберальничало" только сна­чала:
—    Отказываюсь от административных комитетов,—заявило оно.
Но рядом с этим пропело в тон „начальству":
—     Ссуды только развращают. Нужны одни обще­ственные работы.
Исключение—ссуды на прокорм скота.
—     И они развращают,—твердили упорные.
—     Да, но население без них разорится в конец,—откровенно призналось собрание.
Уездные земства в большинстве приняли комитет­скую организацию. Тогда и губернское земство потя­нулось за ними. Без прений согласилось.
Стали „работать" вместе с местной администрацией. И в тон ей петь.
Атмосфера, в конце-концов, создалась такая, что когда я приехал в Симбирск, знакомые говорили:
—     Вы здесь? Ведь, вас же выслали?
—     Пока нет.
—     Все говорили: выслали, чтобы не дать ничего написать о Симбирске... Об этом говорить губерна­торств чиновники...
Характерно.
Встречали меня с удивлением и страхом...
Но „шила в мешке не утаишь". Прежде всего, цифры-предательницы говорить сами за себя. „Под­вело", по обыкновению, дружеское земство, оказав медвежью услугу. Оно заявило:
—     Умолот с десятины ржи—17,3 ярового—15,1.
И зачем так громко кричать? Извольте после
этого утверждать, что в губернии „небольшой недо­род?" Самый страшный неурожай. Семян местами не перенесли из поля в поле.
А потом эти неотвязные просьбы:
—     Нужна немедленная помощь!
Ну, к чему?
Губернское земство даже грозно предупредило:
„Необходимо заявить правительству, что помощь необходима, ибо в противном случае все тяжелые последствия недоедания лягут на земство, в виде борьбы с различными эпидемическими болезнями".
В этом предупреждении между строк многие нашли следы разрушительной пропаганды „жидов и масонов".
Пролезли „масоны" и в благонамеренные головы уездных земцев:
—     Продовольственно - ссудной помощи не избежать,—мрачно изрекли эти земцы на собраниях.
А некоторые земства, как, например, ардатовское, даже осмелились просить:
—     Отпустите нам 200 тысяч на благотворитель­ную помощь!
Правда, ему отказали. Но оно все-таки успело крикнуть:
—     На Шипке не все благополучно. Есть и голо­дающие...
А это-то и неприятно „патриотическому" сердцу.
Где тонко, там и рвется. Самые мудрые меры со­вершенно неожиданно провалились.
Возлагали надежды на. общественные работы. Но их удалось организовать в гомеопатических дозах. И плату за них установили гомеопатическую.
Крестьяне говорить:
—     Только голод заставляет работать...
С продажей хлеба по заготовительной цене про­изошли самые „неожиданные пассажи". Прежде всего, долго не удосуживались организовать эту продажу. Бы­вало так, что хлеб лежит на станции, земство пла­тит простойные, а не берет. Все некогда. Но самое главное:
—     Крестьяне не покупают земского хлеба.
И качеством он не плох, и цена его гораздо ниже базарной. Казалось бы, должны расхватать в один миг. А выходит другое:
—     Не покупают.
В Алатыре заготовили 29,400 пудов. А продали в продолжение октября всего 55 пудов.
В Буинске также мне жаловались:
—     Мало покупают.
—     По невежеству,—объясняли одни.
—     По природной неблагодарности, — догадывались другие.
—     По отсутствию денег,—признавались сами крестьяне.—И рады бы купить у земства, да „купилки“ нет...
И идут они к деревенскому богачу-ростовщику. Он с них берет „патриотические" проценты, ставить безбожную цену, но зато:
—     Дает в долг.
Трудно убедить симбирское, да и всякое другое начальство, что в ссуде пока вся суть продовольствен­ной помощи. О трудовых же её видах надо было думать немного раньше, разрабатывать и подготовлять план их постепенно, года за два, за три до бедствия. Голод у нас, ведь, сталь регулярным явлением... А когда перед вами голодный нищий, жестоко читать ему рацеи (проповедь, назидательная речь, длинное наставленье, поученье):
—     Ты развращен подачками, голубчик!
—     Может быть,—и в праве ответить он,—но об этом поговорим после. Сию же минуту мне есть нечего... До устройства ваших общественных работ я могу умереть с голоду или так истощать, что и работать не смогу...
Но все это говорится не для симбирских руково­дителей...
Не для них и голодные цены на скот. Был я на мытном дворе (место, где взималась пошлина за проезд по платным дорогам общего пользования (трактам). Сама плата называлась «мыт») в Симбирске. Спрашивал, почем мясо? Отвечали:
—     Местное—три копейки, —четыре. Впрочем, для господ у нас есть привозное черкасское— по 12 коп.
Мимо ушей „руководителей" идут и такия печальные вести из уездов:
—     В Ардатовском и Сызранском не переводится тиф...
—     Это не голодный,—„оправдываются" они.
Пока, может быть, и не голодный. Но как можно
утверждать, что истощенность крестьянского организма не играет в этой болезни никакой роли? И можно ли гарантировать, что завтра этот „не голодный", но страшный по своим размерам и упорству тиф, не перейдет в „голодный"?
Утешение „их" чисто „симбирское"...
Земство „подвело" не одними только „голодными" цифрами. Оно вздумало помочь населению организованием артелей рабочих и жестоко провалилось.
Две очень видных экономии в Орловской и Кур­ской губерниях просили рабочих. Губернской управой были отобраны самые голодающие и посланы. Но через неделю-другую эти рабочие явились обратно в Симбирск и обратились к земству с упреками:
— Как вам не совестно? К кому вы нас по­слали?
Оказывается, несчастные люди попали в лапы са­мой беззастенчивой эксплуатации. Тетюшские крестьяне на Амуре того не испытали, что пришлось перенести симбирским голодающим в рекомендованных земством экономиях.
Они принесли с собой хлеб, которым кормили их на экономиях. В нем оказалось 40% мякины... Рабочим он продавался по обычной базарной цене.
Их преследовали штрафами: за излом зуба у пилы вычитали 80 коп., за излом деревянной ложки- 10 коп., за отпайку соска у чайника—60 коп...
—     Это не работа, а каторга,—говорили рабочие.
Они „прибежали" домой без копейки денег, такие же голодные, как и были.
Но кто особенно „подвел" симбирских „руково­дителей", так это дворянство и духовенство.
Буинский предводитель дворянства А. А. Головинский, числящийся в черносотенно-„националистическом" лагере, открыто заявил, что „нужда в его уезде стоит остро".
„Единственный способ помочь голодающим,— писал он губернскому комитету трудовой помощи,— это—организовать немедленно же столовые"...
Я был в Буинском уезде позже этого письма. Никакой немедленной помощи там еще не было организовано.
Итак, слово „голод" было открыто произнесено представителем дворянства. Не удержалось, чтобы не сказать правды, и симбирское духовенство. В лице преосвященного Вениамина оно также громко заявило о „голоде".
Как известно, ни в одной епархии, кроме сим­бирской, духовенство не отозвалось на голод. В Симбирске же епископ очень рано почувствовал приближение народного бедствия и опубликовал циркуляр:
—     Голод идет, крепче запирайте двери церквей!
Вот текст его циркуляра:
„Ввиду голодного года и приближающихся темных, продолжительных ночей, предлагаю консистории циркулярно предписать всем настоятелям и старостам приходских церквей вверенной мне епархии, чтобы они тщательно следили за церковными сто­рожами, проверяя их бдительность и добросовестное окарауливание храмов.
Никому не секрет: в голодные годы и темные осенние ночи злодеи-хищники всегда как-то стараются грабить храмы и их имущество".
И здесь этот „неприятный" термин:
—     В виду голодного года.
—     Да нет же голода в Симбирской губернии,— уверяют „руководители",—это в „просвещенной" Англии голод, а у нас все слава Богу!..
—     Голод? Откуда вы взяли?—шепчет мне, огля­дываясь по сторонам, перепуганный симбирский обы­ватель.—Это все жиды и масоны выдумали!..


стр. 64-70.

-13-

Смерть от голода. — Мулла вор . — 3акрытие столовой. — Жмыхи вместо хлеба. — „Собачьи купцы".

Кажется больше всего нужды в Старом Якупове.
Тут месяц тому назад был 31 цинготный и что-то около 60-ти „подозрительных".
Татары рассказывают:
—     Габдулгамид Губайдуллин кончал жизнь...
—     Умер?
—     От голода. Долго терпел. Несмелый был. Сыновья пошли побираться, да никто им ничего не подал. Старик ждал, не дождался и умер... При­шли сыновья, а он мертвый...
Так „просто" рассказывают.
—     Потом мы донесли, доктор приехал, цингу нашел, кормить стали.
—     Кого же?
—     Тощих и цинготных.
Таких 210 человек.
Столовой для „тощих" заведовал мулла. Но с ним случился „грех".
—     Маленько неверна пошел,—говорить татары.
Фельдшерица Альмендингер обличила его в воровстве. Картошку он покупал по 25 коп., а записывал по 40 коп. Распоряжались всем сам мулла и его родные, а остальных членов попечительства он не подпускал к столовой.
Я застал тот момент, когда сельский староста получил  „приказ" земского начальника:
„Отобрать от муллы все продукты и деньги, за­крыть временно столовую".
„Кормить в столовой,—писал земский начальник, — разрешаю только больных и подозритель­ных. На лиц нуждающихся, но не больных пред­ставить особый список".
Татары записали 158 человек.
— Еле-еле держатся,—говорил о них староста.
Осталась только одна столовая для цинготных. Заведует ею эпидемическая фельдшерица. „Красного Креста" нет. Школьной столовой нет.
—     А общественные работы?
—     В августе давали приговор. Два моста и два колодца просили. Приходил инженер, обещал с 1-го сентября. Но обманул...
Что за несчастный край! Обошли его даже минимумом—общественными работами. Этим видом помощи так хвалятся везде „руководители" деревен­ской жизни...
Был полдень—время обеда. Со всех сторон к столовой шли цинготные. Страшных форм болезни, когда люди лежать пластами, здесь еще нет. Боль­ные, хотя с палочками, тихо, но могут двигаться.
Больше все женщины. У них у всех бледно-лиловые губы и восковой цвет лица. Унылый, поту­пленный вид. Тени...
У многих кровоподтеки на ногах,—форма цинги уже тяжелая.
Все со своими ложками. Рассаживаются на нарах. Кормят их теперь хорошо: четверть фунта мяса на человека, фунт хлеба, картофель и пшено в похлебке. Дают кусок лимона с чаем и два куска са­хара.
Конечно, в столовую все рвутся. Фельдшерица рассказывает о татарках.
—     Разотрут себе чем-то десны, раскровянят их и приходят: „Корми!" Каждый день скандалы, всем хочется есть...
При мне в столовую пришла одна молодая та­тарка.
—     Ашат давай! Я больна.
—     Ты выздоровела,—говорить ей фельдшерица,— а туг все больные.
Она раньше была в цинге, кормилась в столовой, но поправилась, и ее перестали кормить.
—     Обыкновенно таких мы переводили в столовую муллы. Но теперь столовая закрыта по приказанию земского начальника.
Женщине, только что перенесшей тяжелую, страш­но потрясшую организм болезнь, приходится теперь питаться сухим хлебом или провонявшим маханом (сыровяленая колбаса только из конины, традиционная колбаса из конины у татар и ряда тюркских народов.). А может быть, и хлеба-то в доме нет.
Она долго с криком отстаивала свое право, на мясную похлебку. Ее силой увели из столовой.
—     Мы ничего не можем сделать,—основательно говорила фельдшерица, — больных много, их надо спасать от смерти, а средства ограничены.
Только что ушла татарка, на смену ей откуда-то появилась другая с страшно истомленным малокровным лицом. В руках ребенок. Пришла она ко мне и запела „старую" песню:
—     Курмовой давай!
Ах, ты, Господи! Как тяжело чувствовать свое бессилие!
Кое-как ушла.
Два раза татары приговором просили о продовольственной ссуде.
—     Не дают.
В избах обычная голодная картина. „Хоть шаром покати".
Садык Галиев—древний старик. Ему 79 лет. Два, сына у него в солдатах, а он просит мило­стыню.
—     Не дают,—шамкал он.
Смотрю,—на дворе у него стоит лошадь.
—     А коня все-таки не продаешь,—говорю ему.
—     Нельзя никак. Ноги болят, ходить не могу. Запрягу лошадь и еду под окнами, прошу... Лошадь меня кормит...
Потому, видимо, и не подают, что видят нищего на лошади. Только в страшно голодный год появля­ются в деревнях такие „богатые" нищие.
В другой избе увидал „хлеб". Сразу не рассмотрел.
—     Что это такое?—спрашиваю.
Оказывается, жмых конопляный. Кусок его (фунтов 25—30) стоит только 40 коп. „Дешево и сер­дито". Им пробуют заменить хлеб.
—     Много поешь,—передавал один татарин,— живот болит.
Еще бы!
Расстаются с наделами, отдают их богачам в Долгосрочную аренду,—лет на 6, на 12.
—     Какова цена?—спрашиваю.
— Два-три рубля за десятину в год.
Между тем, обычная арендная плата в хороший год 15—20 рублей.
—     И за два рубля не берут,—говорят татары,— Умоляем взять, не хотят. Свои богачи отказываются наотрез. Только матвейкинские принимают.
Подошли двое русских парней, с большими палками-калдашами (палка с шишкой на конце) в руках. Это—„собачьи купцы". Сии пользуются голодными годами и скупают у татар собак на шкуру.
—     Дадим цену хорошую, — прельщают они татар.—Сорок копеек, а за хорошую—полтинник.
Старик-татарин покачал головой:
—     За полтинник душу ризать хочешь. Аи-ай-ай!..
Парни пошли по дворам.
Мы выехали в поле.
—    Не продадут собак,—обернулся ко мне ямщик.
—    Почему?
—    Разве татарин расстанется со своим меньшим братом?
—    Каким братом?
Ямщик смеется.
—    Как же? Промеж нас молва ходить: старший брат—волк, средний—татарин, а младший — его собака...
Но потом я услыхал, что и с „братом" голод­ный татарин расстается.
—    Голод не свой брат...

-14-

Голод у отрубников.— Разбойничья нора. — „Голодное" мясо на колбасу.— „Под сердце подкатило". — Случаи самоубийств. — Продажа в рабство. — Десятник „шутник". — Голод в Радовке.— Земский Васильев.

Около с. Сарай-Гира, в поле, разбросано нисколь­ко одиноких домиков. Это „хохлы" построились на отрубах.
—    Хорошо живут?—спрашиваю ямщика.
—    Какое! С нами вместе муку терпят.
Заехал в один домик. Новенький, чистенький,
обмазан глиной. Молодой хозяин с женой уныло смотрят в окно.
Спрашиваю об урожае. Он безнадежно машет рукой.
—    С 18-ти десятин собрал десять пудов ржи. И то совсем с куколем (род травянистых растений семейства Гвоздичные.). С ним и размолол.
Он даже озимое не засеял.
—     Не на что было.
Думает весной оба поля под пшеницу пустить.
—     Если будут деньги.
Говорить и сам не верит. Откуда быть деньгам? Было у него три лошади, лошонок (жеребенок) и корова. Остались одна лошадь и корова. А к весне, пожалуй, ничего не останется. Не на чем будет па­хать.
—     Есть нечего. Мяса не видим. А работы ни­какой.
—     Небось, теперь бы вернулся в Екатеринославскую губернию?
—     Думки не было. Только на старине у нас, это верно, всегда родится хлеб.
Он расстался родным гнездом из-за мало­земелья. Любопытно, что те отрубники, которые продали холмов свои отруба, тоже ушли искать счастья в далекую Сибирь.
Так передвигается русский крестьянин в поисках куска хлеба.
От хуторов идет большая дорога на Матвейкино. Путь, которым матвейкинские купцы везут свои то­вары на станцию железной дороги.
Ямщик рассказывает мне красивую сказку-быль о «разбойничьей норе".
В полуверсте отсюда, в овраге, есть нора в каменной скале. На ней вырезана на камне такая надпись:                    '
„Мы здесь жили, ищите. Пугачев".
В народной памяти сохранилось сказание, что тут прятался сначала Пугачев (?) с награбленным добром, а потом и другие разбойники. Как раз около „норы" пролегала старинная екатерининская дорога из Сибири в Россию, а по оврагу и далеко дальше стоял дремучий лес. Грабить было удобно.
Теперь здесь ни кустика. Нет даже и екатерининской дороги. Осталась лишь сказка:
—     Лежит в этой норе, на дне, сорок сундуков с золотом.
—     Неужели,—спрашиваю,—никто не влезал туда?
—     Влезали. Только в первую нору, а как, сунулись во вторую,—свечка погасла. Так там никто и не был.
Ямщик рассказал мне об одном любопытном предприятии. Некогда крестьяне его села всем обществом на сходе решили искать в разбойничьей норе золото.
—     Год был неурожайный. Где взять пропитанье?
Две недели долбили камень. Измучились, взрыли
гору, но ничего не нашли. Главное—до дна не дорыли. Сказание о сорока сундуках до сих пор живет в нетронутом виде.
—     Может быть, ныне пойдут искать? Год тоже голодный.
—     Почем знать?—задумчиво отвечал ямщик.— Может, и пойдут. Помощи никакой. Не было у нас общественных работ и столовых. А второй отруб семян с поля не снял... Многим скоро есть нечего будет.
Красиво, узорчато народное плетенье нынешнего голода с седой стариной...
С горы спускался длинный обоз. Он змейкой вился нам навстречу.
—     Это матвейкинские купцы.
—     Теперь на них не нападают разбойники?— говорю я.
—     Нет. Да они сами стали хуже разбойников!
Я не успел спросить объяснения, как мы по­равнялись с обозом. Инстинктивно зажимаю нос,— от обоза идет сильный зловонный запах. Спра­шиваю:
— Что такое везут? Трупы?
—     Голодное мясо. Которую неделю уже возят.
Сзади возов толпа возчиков. Подхожу к ним.
—     Отчего такой запах?
—     Известно, тухлятина.
—     Куда же везут ѳе? Кто ее будет есть?
Смеются.
—     В Москве господа за милую душу съедят.
—     Говорят, на консервы поступает,—сообщает мой ямщик.
— На солонину тоже идет, но больше в московские колбасные, там перцем да чесноком дух у такого мяса отшибают... Что и говорить,—добавляет возчик,—товар ценный...
Они продолжают смеяться.
Я думаю, не „господа" будут есть эту тухлятину, все тот же русский мужик. Его будут кормить та­кой солониной в экономиях и на постройках дорог... И в Москве тухлую колбасу будет есть беднота, т.е. те же крестьяне.
Обоз давно проехал, а я никак не могу отделаться от впечатления трупного запаха. Слышу ямщик спрашивает:
—     Видели матвейкинских разбойников? Чего смотрит начальство?
В Матвейкине встречаюсь с земским врачом Н И. Богородицким. Рассказываю о встрече. Он, ока­зывается, тоже натолкнулся на зловонный обоз.
— В Матвейкине,—дополняеть он картину,— Нельзя подойти к купеческим лабазам.
Он обращал внимание земства. Был прислан
ветеринар.
—     Но он, к моему изумлению,—говорит врач,— нашел мясо годным к употреблению...
Матвейкино — огромное торговое село. Но, как везде, здесь рядом с „купеческими" домами ютится масса бедноты.
Купцы, конечно, наживаются.
—     „Кому голод, а кому радость",—вспомнил я слова одного мужика.
Беднота же нищенствует!..
Общественных работ не было. Открыты недавно две правительственные столовые. Но они — капля в море.
Дошло до того, что стали продавать навечно отруб­ные участки.
Живет здесь крестьянин Иван Федосов. Степен­ный, работящий мужик. Врос было он корнями в землю, но голод, как серпом, подсек его под корни.
Стал мужик распродавать скотину. Распродал. Проел. Что же дальше? Маленькие дети. Один грудной.
Поплакали они с женой, и надел он суму.
Стучится в один дом,—отказывают. Из дру­гого кричать:
—     Лоботряс! Дармоед! Много вас здесь шляется!
В третьем приняли. Там знали мужика. Обогрели. Посадили ужинать. Сидит Иван,—тяжело у него на сердце. Неловко, неприлично просить мило­стыню. Рассказывает он о своем горе. Его жалеют.
—     Наши деды и отцы,—говорит он,—всегда жи­ли своим трудом, „по миру" не ходили! Стыд какой...
Заплакал.
А потом вдруг как вскочить из-за стола и пошел из избы.
—     Ты куда?
—     Сейчас приду.
Ждут его,—нет. Пошли на двор. А он на уздечке висит, хрипит. Сняли, привели в чувство.
—     Что ты, Иван, наделал?
—     Под сердце подступило....
В селе в то время был рекрутский набор. До­ложили о печальном случае „начальству".
—     Нельзя ли помочь из казенных средств?
Но „казенных средств" не оказалось. Собрали чиновники между собой рублей пять и дали Федосову.
Сейчас он дома, „по миру" не ходит, послал вместо себя ребят, те ходят. А о нем самом за­были. Да и нечем ему помочь. Из каких средств? не болен и работоспособен.
Таких ужасных случаев в этой несчастной местности был не один. Рассказывали, что хохол из-за Кинеля так и не вернулся с уздечки,—так и пошел на тот свет. А об одном мужике из Касьяновки передают:
—     Под железную крышу влез, а кусать нечего.
Урожаи предыдущих годов ушли у него на новый хороший дом. Подошел голод,—ничего, кроме дома с железной крышей у него не оказалось.
Рассказывают, тоже из петли его вынули.
—     „Из-за совести",—мотивировал он свой поступок.
Этот последний случай мне не удалось проверить.
Матвейкинский земский врач дал мне такие данные по заболеваемости.
Очень много случаев детского рахита.
Это понятно.
-       Был я недавно на родах,—рассказывал он.— женщина и ребенок слабые. Нужно было коровье молоко, а в доме никакого скота... Даже хлеба нет.
Сильно развился гастрит. Едят что попало.
Большое осложнение вносят в медицинское дело столовые.
—     У нас много сифилитиков. Некоторые из столовщиков справедливо возмущаются: „Не хотим,— говорят они,—обедать с безносыми".
А приходится. Делать нечего.
В Кузьмине эпидемия скарлатины; между тем, ребята ходят в столовую. Изоляция трудна.
В д. Емантаевке давно идет „отдача в рабство". Там есть несколько богачей. У них по 5—10 амбаров, полных старого хлеба. Беднота ходит около этих амбаров и облизывается.
Нужна мука. Приходят к богачу.
—     Продай пудик!
—     Отчего же.
—     Цена?
—     Рубль пятьдесят.
—     Побойся Бога, на базаре 1 руб. 20 коп.
—     Поезжай на базар!
А до базара 25 верст. У бедноты и лошадей нет, привезти не на чем.
Но больше берут в долг. Богачи некоторым дают. Но цена муки для них поднимается уже до 2-х рублей. Мужик должен будет отработать будущим летом.
Всюду идут беззастенчивый грабеж и эксплуатация.
В с. Елани об общественных работах рассказывают „скверные анекдоты". Верховодил там всем десятник. От него зависело принять или нет.
А он—„шутник".
—     Добеги,—говорить мужику,—без штанов до церкви! Добежишь,—приму.
Бежит, несчастный... Что же поделаешь?
Село Радовка.
—     Не Радовка, а Горевка, — говорил мне земский врач.
Священник этой „Горевки", о. Рождественский, составил список „особенно нуждающихся". Их наш­лось 140 человек. Хочет ехать к земскому.
—     Не устроит ли столовой?
—     Неужели у вас никакой помощи нет?
—     Для бедноты совершенно никакой.
Свои общественные работы длились полтора дня. Можно работать на общественных работах в Абдулине,—это в 10 верстах,—но туда надо явиться с лошадьми. Часть жителей работает. А бедноте там Делать нечего.
—  Хлеба совсем нет?
—     Пыли нет.
Нет и столовых.
Семья Матвея Кринцова. Продал он надел за 500 рублей, деньги все прожил и ушел в Сибирь. А жену с детьми оставил дома.
От него ни слуха, ни духа.
Семья—пять человек детей. Шестой родится. Есть совершенно нечего.
Взял к себе брат. Кормил. Но потом должен был отказать.
—     Какие у меня достатки, сама, сестра, видишь! Проживем все, придется мне по миру идти. Лучше ступай ты собирай!
Обрядила она ребят,—ходят и просят.
Один из них учится.
— Намедни задержался я немного в школе,—рассказывает мне священник,—заглянул в класс. Смотрю, Егорка Кривцов что-то ищет по партам. „Ты что здесь?"—спрашиваю. Испугался, руки дрожат, плачет. „Чего ищешь?"—„Корки тут ребята оставляют, я собираю и ем"...
В другой такой же семье к голоду присоедини­лось другое несчастье: лошадь украли. Есть нечего. Надо было собирать под окнами. Но кого из семьи послать?
Решили послать старую, больную тещу. У ней давно болели ноги, она еле ходила.
И послали.
Вышла старуха, шатается. Пошла куда-то и не пришла. Где она,—Бог ее знает.
—   Хоть бы умереть, — говорит Сидор Кильдюшев.
Жена у него больная, дочь попала на место в Бугуруслан. Только что уехала туда. Он же с остальны­ми детьми готовится идти с сумой.
А был раньше крестьянин, как крестьянин,— „справный".
Дают ему на детей кое-что: кусок хлеба, кусок сахара. Благодарит и плачет, как ребенок.
Третья семья... Всех, впрочем, не перечтешь, — нищеты здесь океан.
—   Тут старуха одна ходит,—рассказывает священник,—собирает по порядку. Сколько раз звал: „Приходи; пообедай!" Не идет. „Совестно; — гово­рит,—боюсь"... И такие все они.
Голод раздел и обездолил сытых людей вне­запно. К чужому хлебу они еще не привыкли. Но время приучит их и к нищенству...
В одной семье встретил такую фразу. С горечью говорил хозяин:
—   Одна у меня забота,—чтобы поменьше ели, не досыта...
У него хлеб с подсевом, с картофелем.
—   Не каждый день даю. Через день.
День картошка, день хлеб.
А себе он живот ремнем перетягивает.
—   Как будто меньше хочется есть...
Я спрашивал священника:
—   Отчего у вас в районе так много нужды и так мало помощи?
Он объясняет, между прочим, следующим:
—    До самого последнего времени был у нас, земский начальник Васильев. Он давно уже не твердо сидел на своем месте. Его уволили за злоупотребле­ния и он был под судом. Но увольнение длилось долго,—не то он земский, не то нет. Конечно, при таком положении заниматься продовольственной по­мощью ему было не зачем!..
Основание вполне „основательное"...


стр. 152-160.

хѵш.

Голодный тиф. — Тифозная изба.—Боль­ная ложь. — Иллюстрация голода.

Тут кругом тиф. В одном Киргизмиакинском медицинском участке шестнадцать деревень с тифом.
—     Голодный,—определил мне земский врач форму болезни.
Я сам мог это видеть,—в избах тифозных в большинстве случаев одно горе.
Тиф расползается, ширится, безудержно растет. А помощи буквально никакой.
Край богатый землей, но опустошенный неурожаем и брошенный на произвол судьбы.
Тяжелое впечатление оставляет тифозная татарская изба. Тиф поражает в большинстве голодающих, поэтому с внешней стороны тифозные избы больше похожи на хлевы или бани. С одним маленьким окном. Иногда вместо стекла бычий пузырь.
Нужно согнуться, чтобы влезть в дверь.
Изба часто не топлена. Слабый свет освещает широкие нары. На них лежат рядом люди, с голо­вой закрывшись разным тряпьем. Здоровые сидят тут же.
—     Что болит у них?—спрашиваю.
—     Голова, живот...
Больные услышат чужой голос, приподнимутся и выглядывают из-под тряпья. На лице иногда капли пота,—видимо, жар,—иногда только бледность. Посмотрят безучастно и опять закроются тряпьем.
—     Хлеб есть?
—     Нет.
Иногда это неверно. Где-нибудь здесь же, на виду, насыпано фунта три муки. Указываешь,—конфузятся или говорят:
—      Христарам (Христа ради) собрали.
И ложь такая же больная, тяжелая, как вся их несчастная жизнь. Конечно, ничего у них, кроме этой муки, нет. И ничего, кроме „салмы" из этой муки они не едят. На дворе же у них или „шаром покати", или осталась каким-то чудом тощая лошаденка. Стоить она без корма или жует старую солому и до­жидается своей участи. Ее скоро „съашают".
Здоровые спят вместе с больными. Нары одни, и изба одна. Некуда деваться.
В Кочеганове в одной семье было сначала только трое тифозных. Четверо здоровых ожидали своей уча­сти. Скоро лег один из здоровых, потом другой и, наконец, два последних члена семьи. Я застал всю семью в тифе. Рядом, вплотную, лежат отец, мать и пятеро детей. Укрыты плохо,—одежды на всех не хватило. Отец лежит почти без „одеяла".
В Курманай-Баше даже на „казенной квартире" лежат тифозные. Я спрашиваю старосту:
—      Есть у вас больные?
Он отвечает:
—      Да вон, рядом с вами, лежат. Голова и живот...
Здесь тифозным при мне еще ничего не давали. Вольные жевали сухой хлеб, если был аппетит. В Других селах, посещая тифозные избы, я заставал такие картины. Двое-трое лежат, а здоровые пьют чай с молоком и едят белый хлеб. Оглядываю избу,— обычная нищенская обстановка. Удивляюсь:
—      Откуда белый хлеб? Лошадку продал?
— Нет,—отвечает,—бабушка давала.
Оказывается, „бабушка" (фельдшерица или эпиде­мическая сестра) дала молока, белого хлеба и сахара тифозным. Но у тех по большей части нет аппетита, или просто детям нечего есть, и больной отец отдает им свою порцию...
Земство на хлеб и молоко ассигновало киргизмиакинскому врачу 200 рублей.
—     Ну, а чем вы предупреждаете тиф?—спросил я врача.
—     Ничем. У нас нет никаких средств.
По здешним местам, слава Богу, что тифозных регистрируют. Есть углы (Четырманская волость) и даже целые медицинские участки, в которых нет врача, где больных далее не регистрируют. Люди болеют, заражаются, умирают,—часто никто этого не видит и не знает.
„Красного Креста" до сих пор нет в Велебеевском уезде.
Киргизмиакинский врач получает из всех углов приглашения прибыть к „больным".
—     Приезжаю,—рассказывал мне врач,—иногда нахожу больных, иногда нет.
Татары хватаются за врача, как утопающий за со­ломинку. Земский отказывает в помощи. К кому же обратиться? Зовут врача, как бы к больным, а на самом деле, чтобы показать ему свою крайнюю нищету.
Голод, действительно, дошел здесь до „последней черты". Врач об этом давал знать и во врачебное отделение, и в уездный комитет, и земскому начальнику. Ответа ниоткуда не было.
—     Хоть бейся головой о камень,—сказал мне один башкирин, описывая безвыходность своего положения.
Он из беднейшей деревни Анясево. Было у него 2 лошади, 1 корова, 1 коза при 9 человеках семьи. Че­тыре голодных месяца боролся он с нуждой. Девять человек семьи у него осталось, скота же он съел без остатка.
Анясево и весь этот несчастный забытый район останется у меня надолго в памяти.
В Анясеве 540 дворов, из них около 150 безлошадных и безкоровных. Нужда ужасная. Помощи никакой. Продают уже перины, подушки. Но много домов, которым продавать нечего.
—     Удивляюсь, как они живут,—говорить тамошний интеллигентный учитель-башкир.
Мы с ним обходили дома.
В избушку Каснефуддина Месфандинова еле вошли. Дверь похожа на окно,—так она мала.
Сам хозяин, человек лет 40, сидит на печке. Грудь у него открыта. На ней зияющая рана с гноем и огромная синеватая опухлость. Туберкулез грудной кости.
Жена у него слепая. Шестеро детей. Скота нет, хлеба тоже.
—     Ребята Христарам просят, —сообщить он.
Подают мало. Учитель когда дает пятачок или гривенник.
—     Но у меня самого,—говорить он,—нет ничего. Хлеб дорогой, а жалованье маленькое.
Я даль больному денег. Он взял дрожащей ру­кой и заплакал.
Другая избушка принадлежит Зайпегабдинову. Он лаптарь. Но лапти на базаре стоять копейка за пару. Ребята побираются. По суткам семья не ест, когда ребятам не подадут. В избе холод,—топлива нет.
—     Быль я работпиком,—сообщает башкирин,— заработал 30 руб. и на все эти деньги посеялся. Зерна не взял.
В третьей избе 85-летний Тухфатулл Тухфатуллин тоже плетет лапти. Но старые руки не слушаются, и в день он еле зарабатывает копейку.
Учитель передает:
—     Ученики просят меня теперь: „Отпусти поскорей!“ Заниматься им нет охоты. Вялые. Падают в обморок.
Чтобы сэкономить топливо, несколько семей собра­лись в одну избу и живут в невозможной ТЕСНОТЕ.
—     Махан едят протухший, — передавал учи­тель, — мимо сарая пройти нельзя, тошнить, а они ашают...
Три дома уже обявили:
—     Ищем продать „души". Невмоготу стало...
Но за 7,5 десятин дают только 40 рублей.
В Курманай-Баше меня спрашивали:
—     Народ мы глупый. Не знаем, куда гулять за помощью. Научи, ты знаешь. Больно плоха наша стала...
—     Вы кого просили?
—     Старосту, старшину, писаря, земского. Земский сказал: „Проси губернатора!" А до Уфы билет стоит 5 руб. Лучше я хлеба на эти деньги куплю...
У них есть лес. Молено было бы дрова продавать, но в деревне никто не покупает, а на базар „тащить" нет лошади.
Приходили ко мне „зажиточные". У них есть „то­варищеская", т.-е. купленная, земля. Продавать ее им не хочется. Они надеются как-нибудь продержаться до весны. Хотят заложить из ней 62 десятины. Не знают, в каком банке и как.
В волостных правлениях с удовольствием посоветуют:
—     Продавай „душу".
Но не научат, как выгоднее заложить землю в банке.
У дворов 20-ти заложить улсе нечего. Хасан Тухфатуллин трое суток не ел. Вчера кто-то дал ему 2 фунта махана. Ашал. У него в семье четверо больных тифом.
—     Что дальше буду делать,—не знаю,—говорит он.
Фахрдин Богуддинов болен тифом. Больны и двое его сыновей. Здорова лишь девица-дочь. „Товари­щескую" землю Фахрдин продал, последнюю лошадь проел. Есть нечего. Больные посылают дочь соби­рать милостыню. Но ей от них отлучиться нельзя.
„Шабры" знают о бедственном положении семьи и приносят изредка кусок хлеба. Этими приношениями и живут. Если никто в избу не заглянет,— пролежат день без пищи.
У Ахмаджана Гильманова такое же положение. Боль­ны тифом сам, сын и дочь. Хлеба и скота нет. Он ищет продать „душу". Но никто не покупает.
Нужно сначала „укрепиться" в ней, а потом про­давать. Хлопотать об укреплении некому,—владелец земли болен тифом и не может двинуться с места.
Еще худшее положение в третьей татарской деревне—Ишле. Там уже дворов 20 „укрепились" и про­дали „души", при чем 7,5 десятин прекрасной земли шли за 60—90 рублей. Тамошний мельник скупает „души". В самые последние дни здесь открыты 3 детских столовых на средства уфимской частной организации.
Также скверно приходится и башкирам дере­вень Кочеганово и Толкай-Гайны. Тиф безудержно растет, а помощи нет. „Души" идут по 10 руб. за десятину навечно. Аренда пала до 2 руб. 50 коп. В Толкай-Гайнах 185 дворов даже не засеялись озимым.
Стон и крики стоять во всей этой округе Белебеевского уезда. Больно задавать вопросы, тревожить наболевшую рану голодающих. В нескольких местах мне с сердцем говорили:
—     Все пишут да пишут, пять раз нас перепи­сывали,—а помощи все нет. Для чего пишут?
Как тяжко выходить из избы после опроса!
Спрашиваешь и чувствуешь по взглядам, что люди видят в тсбе последнюю надежду: „поможет!.." И вдруг: „Прощайте!"...
Я уходил и за спиной своей чувствовал драму. Сердце повертывалось от жалости...

- 19 -

Тифозный хутор. — Раззорение и изгнание 60 семей.

На хуторе Сурошникове тиф свиль себе гнездо.
Възжаю. Вижу необычайное оживление. Будто ба­зар. Ведут коров, гонят овец. Стоят фургоны с нагруженными домашними вещами. Ворота настежь. От­чаянно мычат коровы, плачут ребята. Спрашиваю:
—     Что такое? Переселяются, что ли?
—     Да...
Отвечают зло, нехотя.
Вмешиваюсь в толпу стоящих около одной избы мужиков. Расспрашиваю. Рисуют такую картину.
Шестьдесят семей хохлов Херсонской губернии этой весной переселились сюда. Они „купили" у самарского купца Сурошникова 2,000 десятин по 100 руб. за десятину. Дали задаток 10,000 руб.
Доверенный Сурошникова, Яковлов, обошел их кругом. Безграмотные хохлы мало понимают в документах. В запродажной записи были поставлены следующие условия: хохлы обязывались совершить куп­чую 26-го сентября 1911 года и заплатить все деньги сполна. Если они не совершат купчей в этот день, то уплачивают неустойку в 10,000 рублей, земля от них отбирается, задаток пропадает.
В записи помечено просто „земля", без указания,—какая. Хохлы, когда осматривали землю, видели пашню и лес. А когда явились сюда с семьями, то лес был уже вырублен и продан.
—     Где же лес? — спрашивают. — Мы лес по­купали.
—     Какой лес? Землю вы купили...
Хохлы примирились с этим.
Они истратили все свои средства на задаток, переезд, обработку земли и посев. И надеялись, главным образом, на урожай, а потом на то, что они заложат землю в Крестьянском банке и с его по­мощью расплатятся с Сурошниковым. Но в запро­дажной записи стояло условие: хохлы имели право заложить землю только в каком-то коммерческом банке, в котором владелец земли состоит участником или вообще близким человеком. Хохлы принуждены были согласиться и на это условие.
—     Урожай спасет,—надеялись они.
Но вместо зерна они собрали тощую солому. Поня­ли, что выхода нет. Коммерческий банк, указанный Сурошниковым, давал им под землю только 45 руб. за десятину. Нужно было доставать откуда-нибудь еще 50 руб. Но откуда?
Они надеялись упросить Сурошникова подождать до следующего года, рассрочить:
—     Человек, ведь, он! Видит, какой ныне год!..
Наступило 26-е ноября. Уполномоченные хохлов встретились с Сурошниковым или его представителем в Уфе, у нотариуса, и били ему челом:
—     Сделай Божескую милость! Подожди до следующего года.
Но Сурошников был тверд. Он понял, что надо пользоваться голодным годом. Ему было выгодно по­лучить землю обратно, поэтому он наотрез отказал Хохлам.
—     Заплатите неустойку и убирайтесь с земли!
Уполномоченные приехали на хутор и объявили волю хозяина. Хохлы в панике бросились бежать, чтобы не платить неустойки. Откуда ее возмешь?
Я застал тот момент, когда они уезжали с ху­тора. Кругом отчаяние, слезы, проклятия по адресу Сурошникова и Яковлева.
Шестьдесят семей были совершенно разорены. Про­дали все за бесценок. Избы бросили.
Часть уезжала „на старину", некоторые временно переселились на квартиры к татарам д. Росланово и в другие деревни.
Я попробовал отыскать в суматохе тифозных. Спрашиваю:
—     Где они?
—     Увезли их куда-то...
Видимо, расселили по деревням...


стр. 172-185.

- 22 -

Постепенное истощение и смерть от голода. — Что такое голодный тиф?

—  Умерли три женщины...
—     Неужели от голода?
—     Позвали меня для исповеди,—рассказывал кармальский священник о. Никитин, — вижу лежат, не могут двинуть рукой. „Что с вами?"—говорю». „Есть нечего, батюшка". Причастил я их, исповедал, а потом... и схоронил.
От. говорил это мистическим шопотом, с ужасом в лице.
—     Звали доктора?
—     Нет, не обращались.
—     От какой же, по-вашему, болезни они умерли?
—     Не знаю... жаловались они только на одну слабость, а она явилась, знать, от голода.
—     И никто не помог им куском хлеба?
—     Нанесли им пирогов, когда было поздно... не ели уж они, умирали.
Я спросил о семьях их.
—     Много таких у нас семей, — сказал священник. — День едят, день нет. Как живут,—Бог их знает.
Так как это не жизнь, а одна нудная, ноющая застарелая язва, то грань, отделяющая смерть от такой жизни, совсем бывает стерта. Её нет. При жизни уже начинается смерть, и все человеческие по­нятия и самая человечность принимают очертание ка­кой-то урюдливой простоты.
Умирают, как, живут. Не слышно, не видно.
Я видел людей, которых голод приводил к веревке. Но это—исключительным натуры, и самые слу­чаи такие—исключительные.
Русская крестьянская смерть—тихая. Наш мужик даже и умирая от голода, словно стремится не тревожить любезное начальство, так как знает, что у этого начальства и без того много заботь о нем...
—     Две старухи у меня в приходе умерли,—рассказывал мне другой испуганный батюшка.
—     От голода?
—     Да,—опасливо сказал он.
Им было за шестьдесят. В трудовой крестьян­ской семье они были обузой, так как даже прясть не могли,—руки тряслись и глаза были плохи. Словом, работы от них не видели, а пишу им пода­вай. Когда был урожай, на них в семье смотрели молча, равнодушно. Но подошел голод, и бедные старухи стали лишними, ибо, не производя, потребля­ли ценности. Им открыто заявили:
—     Умирайте!
Старуха: сами искренно желали своей смерти, ибо были убеждены, что жить они права не имеют.
—     Не работницы мы... Поэтому и жить нам не стоит. Зря только хлеб едим.
Но смерть сначала отнеслась к ним юмористиче­ски: как они ни звали, не приходила.
Когда голод усилился, само собой создалось положение, что старух стали „обносить". Нынче дадут кусок, завтра „забудут". Ребята едят, сами хозяе­ва (сын и дочь старух) тоже жуют, а старухам нет. Они уже знают причину и не просят. Делалось это не потому, что сознательно хотели уморить голодом,—нет, просто хлеба осталось мало. Есть в сусеке пуд, но это последний пуд. Съедят его,— надо будет вести на базар лошадь, продавать ее за 6 рублей. А с лошадью уж закрывался для семьи горизонт. Помощи не было ниоткуда.
Рассуждения были страшно—логичны: старухам,
все равно, помирать, а из ребят работники выйдут...
Когда корабль тонет, сбрасывают груз в море. И если нужно сбросить человека, то те, кто остаются жить, не задумаются это сделать...
Старухи, не доедая, стали слабеть. А потом легли на постель и объявили, что они умирают. В семье стали креститься:
—     Слава Богу! Лишний рот с плеч долой!
Крестились и старухи:
—     Слава Богу.
Оне пожелали причаститься и перед исповедыо сказали священнику:
—     Голодно, батюшка,...
—     Давно ели?
—     Вчера сын кусок даль, пожалел. Ему, кор­мильцу, невмоготу: хлеба-то нет, а семья вонь какая!
Священник принес умирающим хлеба. Потом зашел навестить. Старухи ему сказали:
—     Хлеб-то твой ребятенки-внуки растаскали. Голодные, ведь... Мы не успели куска в рот взять...
Он снова принес им хлеба. Но дети опять рас­таскали. Наконец, он дал женщинам кусок и остался сидеть около них. Ребята подскочили и стали вырывать у них хлеб. Произошла свалка. Слабые старухи защищались, не давали, прятали кусок под одеяло, спешили есть. А голодные ребята рвали...
В конце-концов старухи умерли:
—     От, „слабости"...
Такова общая типическая смерть, Я всюду слышал рассказы о ней. Они варьировались. Там умерли так старухи, тут—старики, а в ином месте — Дети.
Вода подступала, и за борт корабля выбрасыва­лось все лишнее, слабое, потом среди сильных сла­бейшее, а затем исчезали в пучине и сильные...
Об одном мужике я слышал такой рассказ:
— Есть было нечего... Истощал. Лег... Умер. Соседи узнали, что он умирает с голода, только тогда, когда исправить было нельзя. Принесли хлеба, а ему уже было ничего не нужно...
Батюшка рассказывал о двух умерших старухах в присутствии одного земского начальника. Когда он кончил, невольно явился вопрос:
—     От чего старки умерли?
Священник сказал:
—     От голода.
—     Чепуха,—возразил земский начальник. — У Нас нет смертей от голода.
Он был прав и не прав в одно и то же время. Конечно, у нас нет таких смертей от голода, как в Индии: там во время голода тощие, исхудалые люди сидят на улицах и ждут смерти. Неделями они не видят никакой пищи.
Было бы просто стыдно переживать такую картину.
Такого страшного голода у нас нет. Но голод­ные смерти все-таки есть. Они только принимают иную, малозаметную, не бьющую в глаза форму.
В России и голодают просто, и умирают от го­лода так же просто. „Не эффектно*'.
У нас понемногу истощаются, надрываются. Истощение это иногда незаметно ни для посторонних, ни для семейных, ни даже для самого истощающегося человека. Наступает вот такой голодный год, как ныне. Разнообразие пищи прекращается. Нет ни ово­щей, ни молока, ни мяса, ни даже чая. Остается один хлеб.
Сколько сотен тысяч крестьян питаются в го­лодный год одним хлебом?
Но и хлеба мало,—приходится рассчитывать, есть и оглядываться, со страхом смотреть в будущее. Организм от всего этого надламывается. Человек хо­дит, говорит, но он уже не тот. Более сильные выдерживают, слабые валятся на постель. В исто­щенный организм влетает какой-нибудь микроб, в деревне их тучи,—и человек умирает.
—     От чего умер?—спрашивают.
—     От брюшного тифа.
Или:
—     От горячки... От лихорадки...
А иногда яснее:
—     Ослабел... и умер.
Называют болезни, но не говорят о голоде. А, между тем, очевидно, что первоисточник смерти— недоедание, другими словами—голод.
Но иногда и у нас бьют в глаза сильные примеры такой смерти, о которой в деревне говорят прямо:
—     От голода.
Я уже отметил рассказы двух священников. В этих рассказах говорится о голоде, как причине слабости и последовавшей от нее смерти. Тут нет индийского „эффекта", но голодная смерть остает­ся та же. И ничем, никакими доводами ее не устра­нишь...
—    Но тогда, — возразил мне земский началь­ник, — такие голодные смерти могут быть и в обыч­ный год?
—    К сожалению, могут; при той нищете, кото­рую переживает богатая Россия, могут. Но в голод­ные годы такие случаи становятся очень часты, очень заметны и очень остры. В том только разница...
Кстати о голодном тифе.
По этому старому вопросу царит разнообразие взглядов. Я сообщил одному администратору, что в киргизмиакском медицинском участке 16 дере­вень поражены тифом.
—    Голодным?—спрашивает он.
—    Да,—отвечаю.
Он улыбается.
— Не может быть. Видимо, брюшным?
—    Есть сыпной, но более брюшного.
—    Значить, не голодный—голодный только сыпной...
Этот взгляд, утвердившийся среди администрации. Но правильно ли такое категорическое понятие? Что говорить, оно только удобно для „начальства", ко­торое может отписать и оправдаться:
„Во вверенном мне участке (губернии) нет голодного тифа".
Чтобы не создавать впечатления, оно, конечно, не прибавить тут же:
„ ... Есть несколько тысяч заболевших брюш­ным тифом".
Сыпной тиф бывает и не от голода. Брюшной может быть от голода.
Надломленный недоеданием организм не только не противится тифозной бактерии, но представляет очень удобную почву для заболевания брюшным ти­фом...
Один земский врач, в участке которого много тифозных, мне передавал:
— Нужно иметь мужество смотреть правде в гла­за. Конечно, есть брюшной тиф и в урожайное вре­мя, как есть и цинга. Брюшной тиф получается, главным образом, от скверной воды. Но в голод­ный год он развивается необычайно. И причиной его является, главным образом, голод.
Это верно, „если смотреть правде в глаза". Но у нас вместо этого принято прятаться за тонкие заго­родки разных рубрик и категорий.
Эти рубрики ловко приноровлены к тому, чтобы „не беспокоить начальство" и „не производить шума".
Поэтому у нас нет
—     Голодных смертей.
Из тифов голодный только
— Сыпной.
А в результате нет и
—     Голода.

 

- 23 -

Хуторяне — хохлы. — „Столыпинские помещики".

Расспрашиваю о житье-бытье хуторянина-хохла, поселившегося на земле Крестьянского банка. Он жалуется:
—     Разорен в конец. Не знаю, как буду весной сеяться.
—     Зато помещик! — раздалось сзади меня. Оглядываюсь. Это шабер (Шабёр, твер. товарищ, односум, пайщик, собрат. Два общие хозяина одного гумна, шабры. Принять кого в шабры, в товарищи по торговле. ) хохла, такой же несчастный, разоренный человек. Находить еще возможность иронизировать над самим собой.
—     Помещик, говоришь?
—     Столыпинский...
Здесь знают покойного министра. Определяют его такой фразой:
—     „Собственность выдумали".
Поминают его имя нередко, хотя не всегда добродушно...
„Столыпинским помещикам" пережить этот год, кажется, труднее, чем общинникам. У тех и других ничего не родилось. Нет у них и запасов. Этим все преимущества хуторского хозяйства сведены на нет.
Но —
—     „На людях и смерть красна".
— „В миру и горе легче".
Община больше приспособлена к продовольствен­ной помощи, чем хутор.
Помню старого хохла. Она. сидел в шубе в сво­ей промерзшей, сырой землянке и горько плакался:
— Зачем поманули нас? На старине хоть мало было земли, зато мы сыты были. А тут что! сидишь в своей конуре, один в поле, и думаешь: забудут, как пить дадут, забудут! Снегом занесло, почитай, под самую крышу,—кто меня найдет? Да и кому до меня дело? Деревню или село не пройдут с помощью мимо,—деревни все на счету, ни картах значатся. А наши хуторишки: один тут, другой там, разбросаны по степи... Как засиженные мухами пятна. Никто их не знает...
—     Ну, как же так,—пробую успокоить, и вам учет ведется. Налоги с вас опрашивают, не про­пускают же?
—     То налоги. А с помощью проедут и не заметят. Сколько страхов у нас тут. Что поделаешь, дети... Торчим постоянно в волости, все о себе напоминаем: не забудьте, мол! А они спрашивают. „Да ты кто такой будешь?" Объясняешь им, что Сидор, моль, Поликарпов!, с Елизаветинских хуторов. „Много вас там, разве упомнишь?"—„Дорога прямая,—говоришь им. — Как повернешь налево от кармальского пути, пройдешь (не проедешь потому конной дорога у нас нет,—бураном заносит) сыртом (плато, долина ) с версту, тут, около овражка, и стоить мой хутор". Разъясняю им, а сам думаю: забудут, обойдут, хутор — но деревня...
На хуторах нельзя устроить столовой. Как будут ходить голодающие в буранное или морозное время за 4—5 верст?
Трудно там организовать и общественные работы. Если вдали от хутора, то работы не будут дости­гать цели. А вблизи, пожалуй, но найдешь такой рабо­ты, которая была бы целесообразна для группы ху­торов. Работать же для одного хуторянина было бы смешно.
Только ссуду можно раздавать хуторянам. Но она, как известно, „развращает население"...
—     Кормовые привезут,—слышу я голос стари­ка,—в деревне все узнают. А нам кто сюда в сугроб доложит?
Составители закона 9-го ноября не думали о голоде. Нельзя же, в самом деле, приспосабливать к не­му форму крестьянского землеустройства! Голод, принято думать, — ненормальность, исключительное явление. А, между тем, он стал уже обычным делом.
Около огромного имения миллионерши А. И. Кузнецовой разбросано много хуторов.
Ближайшие, Васильевские, населены белорусами. Такой нужды, как у них, пожалуй, не встретишь в башкирской деревне. Васильевцы—новоселы, только что летом пришли сюда. Дождливой осенью поставили свои землянки, поэтому в домах их сырость, слякоть, как на улице.
Сидят в шубах, кашляют. С потолка, сделанного из хвороста с землей, льет вода. Поль зе­мляной, сырой.
— Скотинешку, кака была, проели, — рассказывают. — Не знаем, как доживем до весны. Да и доживем ли?
— Чем же сейчас питаетесь?
—     Кормимся, по милости Александра Осипыча. Если бы не он...
Это г. Вальтер, управляющих имением А. И. Кузнецовой. Осип дает голодающим по 5 — 10 и более фунтов муки. Его маленькие дети, Наташа и Володя, устроили столовую для 12-ти детей хуторян. Сама А. И. Кузнецова отличается широкой благотво­рительностью. В голодные годы она приходит на помощь окружающим деревням в очень больших размерах.
От Васильевских недалеко до Кондебаевских хуторов. Это уже другой тип хутора. Васильевцы живут вместе особой слободой. Кондебаевцы рассеяны на большом пространстве. Каждый хуторянин построился в центре своей земли.
У них также землянки из воздушного кирпича, с глиняными полами. Есть сырые.
—     Сколько у вас десятин?—спрашиваю.
—     По тридцати. Да что ныне десятины? Что ты­сяча, что одна,—вое равно!
Это верно. Неурожай у всех был одинаков. И с тысячи десятин, и с одной ничего не собрали.
Как же живете ?
—     Кое-как. Больше на картошке сидим. Продовольствия ждем. У Крестьянского банка ссуду просим.
—     Не закладывали еще землю !
—     Как заложишь? Крестьянскому банку не все выплатили, на 55 лет рассрочили... А если зало­жишь — пиши пропало: никогда не поднимешься, процентов не заплатишь...
—     Лучше .ли жить хуторами?—спрашиваю.
—     По нашим местам мы вот чего желали бы. Соединить все наши земли вместе и построиться деревней... Эх, хорошо было бы! Земля у нас жирная, богатая... Миром мы бы гору своротили...
—     А землю чересполосно?
—     Конечно...
Вот идеал „столыпинского помещика".
В Оренбургском уезде мне по пути попались семь Холодковских хуторов. Здесь хохлы также „сидят больше на картошке" и жалуются:
—     Продовольственной ссуды нам не выдают.
—     Почему?
—     Уездный съезд отказал. Говорит: ,,Вы в списках не значитесь". Мы, оказывается, еще к во­лости не приписаны...
—     Как так?
—     Поселились мы ныне летом, купчую совер­шили в июне. Думали, что сама волость нас к себе припишет. Ан нет, — мы сами должны хлопотать.
Я вспомнил старого хохла:
—     Забудут нас, обойдут, не найдут в сугробах.
Верно.
Холодковские живут слободами. У них до 60-ти дворов. И то „забыли".
—     Теперь с нами никто из начальства и разго­варивать не хочет. Как-будто мы не здешние и не крестьяне. Говорят: припишитесь,—тогда другой разговор...
—     А общественные работы у вас были?
— Тоже не были. И по той же причине,—без волости мы...
—     Помереть можно без волости,—добавляет другой хохол.
—     Что будем теперь делать,—не знаем. Лошадей уже продали... Да ныне на лошадь пяти пудов хлеба не купишь.
Цена лошади здесь 5—7 рублей, а пшеничной муки (ржаной здесь не сеют)—2 рубля за пуд.
В д. Новониколаевке мне встретился любопытный тип хуторянина.
—     Все мытарства прошел,—говорил он.
Я застал уже последний фазис его мытарств.
—     Сейчас свою лошадь зарезал и ободрал. Шкуру продам.
—     Зарезал?—удавился я.
—     Да... Все равно околела бы. Катуном (трава) кормил, не выдержала.
—     Хоть бы бышкирам продал?
—     Не берут. Больно тоща, говорят. Давали 3 рубля, не отдал,. Шкура стоит 4 рубля.
Хороша лошадь, если башкиры на мясо не по­купают.
—     Она меня кормила. Побираться на ней ездил. Теперь не знаю, что делать. Семь человек детей...
Мужик молодой, с виду здоровый.
—     Какой у тебя надел?
—     Земли у меня нет совсем. И избы нет. На квартире с семьей живу. Плачу 25 копеек в месяц.
Совсем недавно он был „помещиком'‘. История его такова:
— Орловские мы, из Малоархангельского уезда. Была у нас „душа",—2 ½ десятины. Показалось тесно, свободы захотелось. А тут слух прошел, что если не выйдем на отруба, землю от нас возьмут а самих на Амур угонят. Из волости слух пу­щали. Отрубился я, а летом продал землю по 250 рублей за десятину и ушел вот сюда, в Оренбургский уезд, в д. Кармадиновку, купил здесь 30 десятин у Чиняева. Как-раз были все голодные годы. Вижу я—дело плохо, кормиться нечем, хоть и земли много. Продал 30 десятин за 400 рублей и ушел с семьей в Верхне-Уральск. На покупку земли у меня уже не хватило. Занялся арендой. Снял 15 десятин у войскового правления и засеял. Но три года подряд ничего не родилось. Один лишь год взял 10 пудов с десятины. Что делать? Отощал уже я, обнищал. Нет сил больше держать землю. Бросил я все и вернулся сюда, в Новониколаевку. По дороге сына тринадцатилетнего отдал в работники. Все-таки хоть один ]рот с плеч долой. Где он теперь, — не знаю. Оставил его у Красной Мечети.
—     А тут что делаешь?
—     Ничего. Работы нет никакой. Пришел и по­бираться стал.. Да вот лошадь последнюю пришлось зарезать. Теперь хоть умирать...
Вспомнилась мне детская сказочка. Мужик променял лошадь на корову, корову—на козу, козу—на зайца... А зайца, кажется, на иголку, которую и поте­рял..
Жизненная сказочка.
—     А что я вас спрошу,—обратился бывший „помещик" ко мне. — Дадут ли мне продовольствен­ную ссуду?
Вспоминаю холодковских хохлов.
—     К волости приписан?
—     Здесь нет. Может, в Камардиновке не вы­писали?...
—     Если не приписан, то ничего не получишь.
—     Тогда как же? — растерянно бормотал му­жик.—Умирать?
Если его и не выписали в Камардиновке, то ссуды, пожалуй, он все-таки не получит. Отдать ее не из чего,—земли нет.
—     И еще хочу я вас беспокоить,—сказал он.— Душу себе буду просить у начальства.,—дадут ли?
—     Дадут,—творю, чтобы успокоить несчастного.
Отчего бы где-нибудь его и не приткнуть. к общине? Мужик—работник.
—     Да, ведь, опять „отрубишься “ и уедешь, го­ворю ему шутливо.
—     Нет, уже довольно,—помыкался по белу свету. Где уж нам нищим, помещиками быть!..

 


стр. 35-41.

- 28 -

Мечта вернуться в „Россию". — Пере­селенческая политика—игра в жмурки.

Одна мысль у уральского переселенца:
—     Уйти отсюда.
Многие уже ушли. Вернее,— в панике бежали. Унесли остатки того, что принесли из „Рассеи". Но некоторые из них вернулись обратно.
—     Тута плохо, а на родине еще хуже... Здесь хоть кормят...
Оторванные от почвы, разоренные переселенцы стали чужими людьми для своего родного угла. Купить земли не на что, а работы не найдешь,— своих коренных людей там много.
Некоторые ушли в Сибирь.
Но большинству уйти нельзя. Без денег с места не сдвинешься. Голодные годы унесли скотину и все старые, „рассейские" запасы. А землянкам цена грош.
Они все-таки мечтают уйти.
— Куда же?—спрашиваю я.
О, они прекрасно знают, куда!
—     В России много удельных и кабинетских зе­мель, (личная собственность императора в России; управлялись Кабинетом Его Императорского Величества. К.з. находились на Алтае, в Забайкалье, Польше и сдавались в аренду. На основе Декрета о земле 1917 г. национализированы.) —говорят они,—почему бы их не раздать нам? Мы отечеству служишь... Они же нас стронули с места!..
В Ивановском хорошо осведомлены о хуторской политике правительства.
—     Пусть Крестьянский банк нарежет нам в „Рассее" хуторов!
—     Но, ведь, хутора надо купить?—говорю.—Да- ром их не дают.
—     Банк разсрочит, подождет. Из первого уро­жая заплатим...
—     А если не будет урожая?
—     Взять с нас нечего.
—     Продадут ваши хутора, опять вам придется переселяться...
Но они все-таки мечтают. Мечтой и живут.
—     Не издыхать же здесь!.. Не суслики мы, а люди.
Скептики из них махают безнадежно рукой.
—     Никудышные мы, выбитые из колеи,—определил старый хохол.
А одна старуха так охарактеризовала свой поселок:
—     Не живем, а отживаем...
Переселенцы перестали уже смотреть на землю.
Нечего от нее ждать. Смотрят в руки переселенческих чиновников:
—    Не дадут ли чего?
Выработалось даже убеждение:
—    Должны дать.
Если долго не дают, то переселенцы говорят с озлоблением:
—    Завезли и бросили!
—    Киргизам же не дают,—говорю я ивановцам.
—    Киргизы не русские. Им зачем давать? Они к тому же здешние, коренные. А мы разоренные. Нам податься некуда...
Переселенцы, буквально:
—    На полном казенном иждивении.
Правда, как арестантов, досыта их не кормят...
—    Кормят, как киргиз лошадь, — говорят с неудовольствием сами переселенцы,—голодом не уморят, но и досыта у них не наешься...
Не знаю, зачем переселенческие чиновники зовутся „чиновниками по водворению". Они теперь больше чиновники по кормлению неудачно водворенных.
Провиантмейстеры.
Помощь начинается с самых первых дней жизни переселенца. Сейчас же по водворении ему дают 100 р. на дом и 65 р. на инвентарь.
Не забудьте—он свободен от всех земельных налогов.
Продовольственную помощь здесь начали оказывать еще с прошлого года, когда о голоде не было даже слышно. Был везде урожай. А тут уже был голод.
Осенью давали семенные.
Зимой кормили. Три месяца выдавали по пуду зерном на каждого.
Ранней весной бросили-было выдавать. Переселенцы, понятно, стали голодать. Открылись болезни. В одном Уральском уезде было 2,000 больных.
Цынга. Тиф.
Стали раздавать больным „пайки".
В июне уже опять кормили всех. Дали по пуду.
Осенью 1911 года выдавали семенные.
В сентябре были общественные работы.
Октябрь и ноябрь—опять выдавали по пуду в месяц каждому.
В декабре снова выдача.
Перед Рождеством поехали просить выдать сей­час! январскую ссуду.
—     Праздник не с чем встретить.
—     А в январе что будете делать?
—     Там видно будет.
Весной опять обсеменение.
Сейчас кое-где (в 10-ти пунктах из 65-ти) столовые.
И все-таки:
—     „Мало".
Действительно, мало. Голод здесь злой. А глав­ное—он бесконечен. Кормить надо годы, может-быть, века...
Переселенцы открыли мне свои дальнейшие замыслы:
—     Хотим просить волов и лошадей!
—     Денег также на обзаведение!
Самое лучшее переселенческому управлению пла­тить переселенцам определенное месячное жалованье...
—     Они нас разорили. Теперь должны помогать.
Кто виновник этой страшной комедии?
Меньше всего переселенец... Он движется стихийной силой нужды. Что с него спросить?
Тот, кто переселяет, должен знать, кого и к уда он переселяет.
Нельзя же играть в жмурки. Тут в самом деле, живут люди, тысячи людей, а не суслики...

Comments are closed.